Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

А. Руткевич. Философия А. Камю. Предисловие к изданию прозы А. Камю [«Политиздат», 1990]

PDFPDF

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Альбер Камю неоднократно повторял, что он не является философом. Профессиональным философом он, действительно, не был, хотя получил философское образование и вполне мог бы стать профессором в каком-нибудь университете (этому, однако, помешала болезнь). Вряд ли от этого выиграли бы не только миллионы читателей его романов, но и сами философы — последние неоднократно указывали на отсутствие точных определений, понятийного анализа в работах Камю, на нередкие неточности в реконструкции воззрений мыслителей прошлого. Но любому академическому философу понятна оригинальность мышления Камю, не логическая, а интуитивная точность его рассуждений.

Со времен «Опытов» Монтеня, «Рассуждения о методе» Декарта, «Максим» Ларошфуко и «Мыслей» Паскаля во Франции, не прерываясь, существовала традиция философской эссеистики, обращенной не к цеху выпускников философских факультетов, а к любому образованному читателю. Кажется, первым на принадлежность Камю к традиции французских «моралистов» указал Сартр в своей рецензии на «Миф о Сизифе» и «Постороннего». Французский моралист — это не морализатор и даже не обязательно пишущий на темы этики мыслитель. Философия с древних времен ставила перед человеком задачу: «познай самого себя», и предметом размышлений французских моралистов был прежде всего человек — его психология, характер, поведение в различных жизненных обстоятельствах. Философские размышления и художественные зарисовки соединялись в афористичных формулировках, требующих от читателя не специальных научных знаний или овладения философской категориальной «техникой», а умения самостоятельно мыслить, сравнивать свой опыт с наблюдениями автора. Стихией этого жанра является ясность, очевидность. Из интуитивно постигнутых фундаментальных характеристик человеческой природы выводятся житейские максимы: как должен жить и действовать индивид, обогатившийся предложенным ему пониманием удела человеческого. Философия является учительницей жизни: полезных наук много, но нет познания более важного.

Философия всегда была близка художественной литературе, она начиналась в Греции с поэм Парменида и Эмпедокла, диалогов Платона, писем Эпикура и Сенеки. Эти связи не прерывались и в дальнейшем: Августин, Данте, Эразм, Вольтер, Лихтенберг, романтики и т.д., вплоть до «Трех разговоров» Соловьева и «Так говорил Заратустра» Ницше.

Французский экзистенциализм является наследником именно этой традиции — все наиболее известные французские философы-экзистенциалисты были одновременно крупными писателямит, драматургами, публицистами. Герои художественных произведений становятся воплощение открытых философом основополагающих установок сознания. Иногда персонажи выступают как alter ego автора: так, в «Чуме» все основные персонажи несут черты личности самого Камю и совместными усилиями выражают его философские взгляды; Антуан Рокантен в «Тошноте» Сартра излагает в своем дневнике те идеи, которые затем будут развиты в трактате «Бытие и ничто»; абсурдный мир «Мифа о Сизифе» является той атмосферой, в которой живут герои повести «Посторонний», пьес «недоразумение» и «Калигула». «Если хочешь стать философом — пиши романы», — заметил Камю еще в юные годы. Имелись превосходные образцы для подражания — Достоевский, Жид, Мальро. Правда, Камю хорошо понимал и опасность, которая подстерегает автора философских романов: в опубликованной в 1938 г. рецензии на «Тошноту» он отмечает схематизм, известную ходульность образов. Камю удавалось избегать такого господства философской схемы над образной тканью романа, хотя в некоторых его пьесах давление предзаданной идеи ощутимо. В любом случае, знакомясь с философскими опытами Камю, стоит перечитать его художественные произведения.

Философия, изложенная главным образом в романах и пьесах, предоставляет возможность для самых разнообразных трактовок, и Камю стал излюбленным объектом литературоведческих и историко-философских диссертаций — поток их на Западе не оскудевает (1). Для европейцев 40-50-х годов Камю был одним из классиков экзистенциализма, его неизменно объединяли с Сартром, несмотря на некоторые различия даже в ранних философских произведениях и очевидные разногласия по политическим и философским вопросам в 50-е годы. Независимо от устремлений самих философов-экзистенциалистов, их идеи вошли в массовое сознание как пессимистическое («пантрагическое») учение об абсурдности человеческого существования. Свою роль сыграла мода, переложение достаточно сложных идей бойкими журналистами. К.Ясперс писал в 1951 г.: «Когда в Париже молодой человек эксцентрично одевается, позволяет себе свободу в эротических связях, не работает, проводит жизнь в кафе и произносит необычные фразы, то говорят, что он — экзистенциалист; полвека тому назад в Берлине ведущего такую жизнь молодого человека назвали бы ницшеанцем. Но первый имеет также мало общего с Сартром, как второй имел с Ницше. Они читали этих философов, но их не понимали, ограничившись присвоением многозначных формулировок из их захватывающих трудов, при неумении методически мыслить» (2). В Париже появились «экзистенциалистские кафе» с обязательным черным потолком, дабы посетителям было легче сосредоточиться на переживании «тоски», «тревоги», «абсурда» или даже «тошноты». У Камю такого сорта мода вызывала возмущение, классиком «абсурдизма» он себя не считал, а игры в «отчаяние» и «мировую скорбь» рассматривал как продукт интеллектуального убожества. «Верно, что люди моего поколения видели слишком много, чтобы мир мог сохранить для них видимость «розовой библиотеки», — говорил Камю в 1948 г. — Они знают, что есть тюрьмы и казни на рассвете, что невинность часто убиваема, а ложь торжествует. Но это — не отчаяние! Это — ясность. Подлинное отчаяние означает слепоту. Оно примиряется с ненавистью, насилием и убийством. С отчаянием такого рода я никогда не соглашался». Конечно, Камю не призывал проводить время в кафе с черным потолком, но и мода не «абсурдизма» родилась не без его участия. Ему самому пришлось пройти достаточно сложный путь для преодоления нигилистических последствий экзистенциализма. Рассмотрению этой эволюции следует предпослать краткие сведения о биографии Камю, месте и времени его жизни.

Альбер Камю родился в 1913 году в небольшом городке Мондови во французском Алжире — с 30-х годов прошлого века происходило заселение алжирского побережья французскими переселенцами, а также выходцами из Испании, Италии, Греции. Ко времени рождения Камю в Алжире жило уже более миллиона pied-noires — «черноногих», как называли этих переселенцев в метрополии. Большинство из них вернется во Францию уже после смерти Камю и завершения национально-освободительной борьбы арабского населения. Конечно, привилегии у европейского населения Алжира и Туниса имелись, но всех их в «колонизаторы» не запишешь. Камю родился в семье сельскохозяйственных рабочих; в самом начале первой мировой войны его отец, Люсьен Камю, погиб в битве на Марне. Как и многие другие «черноногие», мать была испанского происхождения, на что, кстати, неоднократно ссылался Камю, испытывавший постоянный интерес к Испании. Потеряв кормильца, семья — мать и двое сыновей — перебираются в город Алжир, столицу одноименного департамента. Мать устраивается работать прачкой, обстирывает господ, денег едва хватает для того, чтобы поднять на ноги сыновей. Старший брат Альберта, как то было обычным в рабочих семьях, рано начинает зарабатывать себе на хлеб. Младшему сыну было суждено выйти из своего круга, стать властителем дум, кумиром интеллектуалов. Для этого требовалось образование.

Во Франции и сегодня полное среднее образование существенно отличается от неполного, а в начале века разница была еще более глубокой, большая часть учеников получала лишь начальное образование, поскольку лицей требовал довольно высокой платы. Окончив в 1924 г. начальную школу в Белькуре, одном из беднейших районов Алжира, Камю должен был бы пополнить ряды рабочих после кратковременного обучения ремеслу. Судьба распорядилась иначе: учитель начальной школы, Луи Жермен, обратил внимание на одаренного подростка и добился для него стипендии. Французский лицей, подобно нашей дореволюционной гимназии, давал хорошую гуманитарную подготовку и право без экзамена поступать в университет. Учился Камю прекрасно, проблемы у него возникали, скорее, социально-психологические. На нищего стипендиата, выходца из Белькура, смотрели покровительственно и преподаватели, и соученики — потомки местной денежной аристократии. Стремление к справедливости, социальному равенству было у Камю в зрелые годы не умственной конструкцией, а результатом жизненного опыта. В лицее Камю вторично повезло с преподавателем: учителем класса философии был Жан Гренье, в будущем близкий друг Камю. Он способствовал пробуждению интереса к метафизике, литератур, театру.

Материальную нужду, как вспоминал Камю, значительно легче переносить там, где ее восполняет красота природы, полнота телесной жизни. Средиземноморской природе посвящены самые прекрасные страницы прозы Камю. Эта земля, сохранившая следы античности, давшая миру самых пламенных апологетов и отцов церкви — Тертуллиана и Августина, постоянно присутствовала в сознании Камю как солнечный аполлоновски2 мир, унаследовавший от эллинов ясность мысли и чувства. Несчастным, обделенным Камю себя не считал хотя бы потому, что ему было даровано Средиземное море, пляжи, спорт. С последним, правда, связано событие, которое частью отравило и эти радости земные. После футбольного матча от простудился, воспаление легких перешло в туберкулез. Эта болезнь воспрепятствовала многим планам Камю.

По окончании лицея он поступает на философско-исторический факультет местного университета. Несмотря на постоянные заборы о хлебе насущном (кем только Камю не работал в студенческие годы!), он успешно осваивает классические философские тексты, знакомится с современной философией. Ницше, Кьеркегор, Шестов, Ясперс входят в круг его чтения одновременно с Достоевским, Прустом, Жидом, Монтерланом, Мальро. Завершая обучение в университете, он пишет дипломную работу «Христианская метафизика и неоплатонизм». Эта тема — соотношение христианской и языческой мысли — будет в дальнейшем составлять одну из важнейших сторон философствования Камю. Сформировавшееся ко времени написания этой учебной работы (примерно соответствующей по объему и содержанию нашей кандидатской диссертации) понимание христианства сохраняется и в «Бунтующем человеке» — в этом главном философском произведении Камю есть отдельные страницы, воспроизводящие текст дипломной работы, которая чрезвычайно важна как этап формирования его мировоззрения. Христианству в нем места не нашлось. Религиозного воспитания Камю не получил, веры у него не было ни в юности, ни в зрелости. Идеалы евангельского христианства он рассматривал через труды своего «земляка» — святого Августина, а также современных философов — Кьеркегора, Шестова, Ясперса. На всю жизнь у него сохранилось уважение к древним и средневековым ересям — к гностикам, манихеям, катарам — и неприятие католицизма ни как народной религии, ни как богословской доктрины. Ницшеанского презрения к христианству Камю никогда не разделял; выходцу из бедноты были чужды и гневные филиппики Ницше против «подлой черни». Но провидение для него означало род фатализма (сказывалось сведение христианства к учению Августина); первородный грех, загробное воздаяние, спасение Камю считал мифами, примиряющими человека с земной несправедливостью.

На студенческие годы Камю приходится его членство в коммунистической партии. Тогда в ФКП вступали немногие интеллектуалы — ситуация изменится во время Сопротивления. Камю был одним из первых, кто прошел ныне привычный путь: сначала вступление, объяснимое стремлением к социальной справедливости, желанием присоединиться к трудящимся массам. Затем разочарование, связанное либо с теми или иными событиями за пределами Франции (самыми заметными вехами были 1956, 1968 и 1979 гг.), либо с «демократическим централизмом» в самой партии. Наконец, выход с хлопаньем дверьми, ставший одним из обязательных ритуалов. В 30-е годы ритуалов еще не было, и Камю после выхода из партии в 1937 г. продолжал вместе с коммунистами участвовать в различных мероприятиях (сбор средств для Испанской республики и т.п.). Непосредственной причиной выхода были, судя по всему, конъюнктурные и направляемые из Москвы перемены в пропаганде среди арабского населения — арабы оказывались пешками в политической борьбе. В культурных мероприятиях для алжирских рабочих Камю принимал участие и после выхода из партии — первые театральные опыты были связаны с труппой «Театр труд». Среди прочих он играл в таких пьесах, как «Скованный Прометей» Эсхила, «На дне» Горького, «Каменный гость» Пушкина, «Братья Карамазовы» Достоевского.

Театр занимает в жизни Камю огромное место — он был талантливым актером, постановщиком, драматургом. В конце 30-х годов с театральной труппой «Экип» он объезжает весь Алжир, играет в небольших, неприспособленных залах, почти без декораций роли в классических и современных пьесах, выполняет функции и режиссера, и работника сцены, и суфлера. Главная его роль в то время — Ивана в собственной постановке «Братьев Карамазовых». «Я играл его, быть может плохо, но мне казалось, что понимаю я его в совершенстве», — вспоминал Камю о ролях Ивана в «Театре труда» и в «Экип». Одной из особенностей размышлений в «Мифе о Сизифе» и в «Бунтующем человеке» является актерское вхождение Камю в роль — Прометей, Дон-Жуан, Иван Карамазов, «Завоеватель» или русский террорист-эсер — они пережиты «изнутри». Прочувствованы, сыграны. Размышления об актерском принятии удела человеческого в «Мифе о Сизифе» прямо связаны с личным опытом.

Эти годы являются переломными для Камю. Рухнули надежды на продолжение учебы в Эколь Нормаль — высшей школе, готовящей университетских преподавателей философии, — к конкурсному экзамену не допускают по состоянию здоровья, из-за туберкулеза. Разваливается первый брак. Камю едва сводит концы с концами, обостряется болезнь — близко знавшие Камю в те годы полагали, что тема самоубийства приходит в «Миф о Сизифе» из личных переживаний. Но в то же самое время он не только играет на сцене и делает наброски пьесы «Калигула». В печати появляются первые прозаические сборники — «Изнанка и лицо», «Бракосочетания»; написан и отложен первый роман «Счастливая смерть», начата работа над философским эссе, которое получит название «Миф о Сизифе».

В начале 1938 г. в мансарду к Камю приходит Паскаль Пиа, основавший газету «Республиканский Алжир» и Камю начинает осваивать еще один вид деятельности — журналистику, где он также сумел достичь многого. Эпопея Народного фронта уже завершается во Франции, но в Алжире она не привела к каким-либо реформам. Новая газета выступает за равные права аработв, разоблачает подтасовки на выборах. Камю пишет статью за статьей о нищете и бесправии, голоде арабского населения, вызывая все большую ярость истеблишмента — «этот Альбер Камю лезет в дела, которые его не касаются, как бы с ним не случилось несчастья». Будущая трагедия «черноногих», вынужденных покинуть родную землю, подготавливалась местной верхушкой, нее желавшей слышать ни о каких уступках, равенстве в оплате труда, в медицине и образовании.

Работа в «Республиканском Алжире» прекращается вскоре после начала второй мировой войны. Камю идет добровольцем на призывной пункт, но туберкулез опять становится у него на пути. Между тем военным положением воспользовались местные власти, статьи Камю вычеркиваются военной цензурой. Наконец, газета закрывается, а Камю остается без работы. Через знакомых Пиа он получает место технического секретаря в столичной «Пари-Суар». Камю впервые приезжает в Париж. «Странная война» скоро кончается, вместе с газетой Камю перебирается сначала в Клермон-Ферран, потом в Лион. После капитуляции остаются только газеты, прославляющие оккупантов и правительство Петэна. С ними Камю отказывается сотрудничать и уезжает в Алжир (г.Оран). Там его слишком хорошо знают — работы в газете он не получит. Какое-то время Камю учит еврейских детей, изгнанных из школ новым режимом. В феврале 1941 г. он заканчивает «Миф о Сизифе».

В 1942 г. Камю возвращается во Францию, вступает в подпольную группу «Комба». Образовавшуюся в результате слияния двух групп Сопротивления с собственными печатными органами. Из последних возникает газета «Комба», во главе которой сначала становится Пиа, но, занятый другими делами в рядах Сопротивления, он фактически передает руководство газетой Камю. В подпольной прессе печатаются «Письма немецкому другу». Идеальным прикрытием для подпольной деятельности стало издательство «Галлимар», сотрудником которого Камю был всю оставшуюся жизнь и где вышли основные его произведения.

Камю не любил вспоминать времена Сопротивления, да и не был высокого мнения о своем в нем участии. Хотя в «маки» он не уходил, опасность была повседневной — в любой момент он мог быть схвачен и расстрелян, как его близкий друг сотрудник «Комба» Рене Лейно.

24 августа 1944 г. во время боев в Париже выходит первый, уже не подпольный номер «Комба» с передовицей Камю «Кровь свободы». В ней говорится о свершающейся революции: люди, годами сражавшиеся против оккупации и вишистского режима, уже не потерпят порядков Третьей республики, социальной несправедливости, эксплуатации. Битва идет «не за власть, а за справедливость, не за политику, но за мораль». Камю дает газете следующий подзаголовок: «От Сопротивления к Революции». В передовице от 24 ноября того же года Камю пишет уже о социализме. Он не одинок — о революции, социализме говорят многие участники Сопротивления. «Комба» на время превращается в самую популярную газету, своего рода символ Сопротивления. Ее сотрудниками становятся лучшие писатели, ученые, публицисты. Раймон Арон, писавший тогда для «Комба», а затем ставший не только ведущим обозревателем «Фигаро» и «Экспресс», но и крупнейшим французским буржуазным экономистом и политологом, вспоминал, что «в ту эпоху «Комба» имела самую высокую репутацию в литературных и политических кругах столицы. Передовицы Альбера Камю имели небывалый успех: подлинный писатель комментировал события дня. Редакция состояла из интеллектуалов, вышедших из рядов Сопротивления и еще не возвратившихся к своим обычным делам… Какая диспропорция между серым веществом и имеюшимся в распоряжении газетным листом!»(3). Но времена всеобщего энтузиазма быстро проходят. Союз социалистов, радикалов и коммунистов под руководством де Голля — это, очевидно, временное состояние. Политическая борьба Четвертой республики и «холодная война» раскалывают ряды участников Сопротивления. Все партии начинают выпускать свои газеты, с преодолением послевоенной разрухи появляются коммерческие издания. «Комба» была обречена. В дальнейшем Камю недолгое время работал в еженедельнике «Экспресс», нор от журналистики он в целом отходит. Из публикаций в «Комба» наибольший интерес представляет цикл его статей 1946 г. «Ни жертвы, ни палачи», в котором уже поднимаются многие философские и политические вопросы «Бунтующего человека».

Сам по себе мир не абсурден, он просто неразумен, так как является внечеловеческой реальностью, не имеющей ничего общего с нашими желаниями и нашим разумом. Это не значит, что мир непознаваем, иррационален, как «воля» у Шопенгауэра или «Жизненный порыв» Бергсона. Для Камю также представления являются также антропоморфными, дающими нам иллюзорное представление о постижимости первоосновы мира — пусть и с помощью какой-то иррациональной интуиции. Камю достаточно высоко ставит эмпирическое познание, методы науки. Мир вполне познаваем, от одной научной теории мы переходим к другой, более совершенной. Но это всегда наша теория, гипотетическая конструкция человеческого ума. В мире нет окончательного, последнего смысла, мир не прозрачен для нашего разума, он не дает ответа на самые настоятельные наши вопросы. Количество измерений пространства и времени, структуры атома и галактики — эти вопросы при всей своей значимости для науки не имеют никакого человеческого смысла. Мы заброшены в этот космос, в эту историю, мы конечны и смертны, и на вопрос о цели существования, о смысле всего сущего наука не дает никакого ответа. Не дала его и вся история философской мысли — предлагаемые ею ответы являются не рациональными доказательствами, но актами веры.

Камю исследует в «Мифе о Сизифе» два неправомерных вывода из констатации абсурда. Первый из них — самоубийство, второй — «философское самоубийство». Если для абсурда необходимы человек и миро, то исчезновение одного из этих двух полюсов означает и прекращение абсурда. Как и cogito Декарта, абсурд есть первая очевидность для ясно мыслящего ума. Самоубийство представляет собой затмение ясности, примирение с абсурдом, его ликвидации. Такое же бегство от абсурда представляет собой «философское самоубийство» — «скачок» через «стены абсурда». В первом случае истреблен тот, кто вопрошает, во втором — на место ясности приходят иллюзии, желаемое принимается за действительное, миру приписываются человеческие черты — разум, любовь, милосердие и т.п. Философские доктрины, будь они рационалистическими или иррационалистическими, равноценны религии, когда утверждают наличие последнего смысла, порядка, промысла. Очевидная бессмыслица трансформируется в замаскированную, человек примиряется со своим уделом. Абсурдных стен больше нет: индивидуальное сознание соотносится с универсальным, с Единым Парменида, миром идей Платона или с Богом у Кьеркегора, Шестова, Ясперса. Но нет и ясности мышления. Камю называет этот путь «уклонением», сопоставляемым с «развлечением» Паскаля. Религиозную веру Камю считает замутнением ясности видения и неоправданным «скачком», примиряющим человека с бессмыслицей существования. Христианство примиряет со страданиями и смертью («смерть, где жало твое»), но все доказательства существования трансцендентного порядка сомнительны. Унаследовав от картезианства идеал ясности и отчетливости мышления, Камю отвергает онтологический аргумент — из наличия у нас идеи Бога нам не вывести его существования. «У абсурда куда больше общего со здравым смыслом, — писал Камю в 1943 г. — Абсурд связан с ностальгией, тоской по потерянному раю. Без нее нет и абсурда. Из наличия этой ностальгии нам не вывести самого потерянного рая» (4). Требование ясности видения означает честность перед самим собой, отсутствие всяких уловок, отказ от примирения, верность непосредственному опыту, в который нельзя ничего приносить сверх данного.

В этом своеобразие позиции Камю: он проповедует ясность разумного мышления, завещанную всей европейской традицией «метафизики света», начиная с Платона и вплоть до Гуссерля, где разум уподобляется видению, истина — свету, ложь — тьме, божество — источнику света или самому свету. Эта метафизика приобретала характер то рационалистической системы, то мистической доктрины, но она всегда признавала связь человеческого разума и разумного (или сверхразумного) космического света. У Камю ясностью видения наделено только конечное существо, заброшенное в чуждый ему мир. Уже потому, что Камю ставил выше всего этот свет разума, поиск смысла, а не темные стороны человеческой натуры, он и в «Мифе о Сизифе» далек от крайних форм европейского нигилизма.

Но из абсурда следует и отрицание универсальных этических норм. Без ницшеанского энтузиазма Камю принимает вывод из абсурда — «все дозволено». Единственной ценностью становится ясность видения и полнота переживания. Абсурд не нужно уничтожать самоубийством или «скачком» веры, его нужно максимально полно изжить. Комедиант, Дон Жуан, Завоеватель, Писатель реализуют себя, преодолевают себя. На человеке нет греха, становление «невинно», и единственной шкалой для оценки существования является подлинность, аутентичность выбора.

Искусство не является самоценным, это «творчество без завтрашнего дня», приносящее радость реализующему себя художнику, занятому упорным созданием тленных произведений. Актер проживает одну за другой множество жизней на сцене, достоинством «абсурдной аскезы» писателя (и художника вообще) оказывается самодисциплина, «эффективная школа терпения и ясности». Творец играет образами, создает миф, а тем самым и самого себя, поскольку между видимостью и бытием нет четкой границы.
Все рассуждения и зарисовки данного эссе резюмируются «мифом о Сизифе». Если Ницше предложил утратившему христианскую веру человечеству миф о «вечном возвращении», то Камю предлагает миф об утверждении самого себя — с максимальной ясностью ума, с пониманием выпавшего удела, человек должен нести бремя жизни, не смиряясь с ним — самоотдача и полнота существования важнее всех вершин, абсурдный человек избирает бунт против всех богов.

Ко времени завершения работы над «Мифом о Сизифе» у Камю уже накопились сомнения по поводу такого эстетического самоутверждения. Еще в рецензии на «Тошноту» Камю упрекал Сартра как раз за то, что бунт героя, Антуана Рокантена, свелся к «абсурдному творчеству». В пьесе «Калигула» он фиксирует противоречие между абсурдом и простыми человеческими ценностями. Император Калигула из наблюдения «люди умирают и они несчастливы» сделал вполне приемлемые с точки зрения абсурда выводы и стал «бичом божьим», «чумой». Его антагонист в пьесе, Херея, убивает императора во имя человеческого стремления к счастью, но вынужден признать, что его выбор ничуть не более обоснован, чем злодеяния тирана. У «завоевателей» нет иной шкалы ценностей, кроме полноты переживания своих титанических усилий, но «все дозволено» годится тогда не только для облагороженных авантюристом Мальро, а и для реальных завоевателей, которые, как писал Камю еще в 1940 г., «изрядно преуспели, и на многие годы над истерзанной Европой, в краях, где не стало духа, нависло угрюмое безмолвие». Вывод Камю в этом же эссе «Миндальные рощи» прямо противоположен эстетскому титанизму: «никогда больше не покоряться мечу, никогда более не признавать силу, которая не служит духу». Ницше мог яростно обличать «каналью Сократа» в то время, когда высшие ценности оторвались от жизни и были опошлены мещанским лицемерием. Но сегодня именно эти ценности нуждаются в защите, когда эпоха угрожает отрицанием всякой культуры, а «Ницше рискует обрести такую победу, какой он и сам не желал». Ницше был пророком этого «храброго нового мира», Достоевский предсказывал появление цивилизации, «требующей сдирания кожи», — Камю был не пророком, а очевидцем такой цивилизации, сделавшей ницшеанское «все дозволено» расхожей монетой.

Участие в Сопротивлении было поворотным пунктом в творчестве Камю. В «Письмах к немецкому другу» он сводит счеты с воображаемыми единомышленниками 30-х годов, объявившими, что в лишенном смысла мире допустимо сделать идола из нации, «расы господ», призванной повелевать миллионами рабов. Такое мифотворчество вполне допустимо, из абсурда можно вывести и необходимость посвятить всю жизнь лечению прокаженных, и заполнению людьми лагерных печей. Совесть можно объявить химерой, дух — ложью, насилие превознести как героизм.

Многие интеллектуалы вынуждены были переоценить значимость блестящих афоризмов Ницше. Когда Камю в подполье писал «Письма немецкому другу», эмигрант Томас Манн призывал интеллектуалов поставить крест на утонченном имморализме, сыгравшем свою роль в подготовке нигилизма «железа и крови»: «Время заострило нам совесть, показав, что у мысли есть обязательства перед жизнью и действительностью, обязательства, которые очень скверно исполняются, когда дух совершает харакири ради жизни. Есть спектакли в мышлении и литературе, впечатляющие нас меньше, чем прежде, кажущиеся скорее тупыми и кощунственными. Дух явно вступает сегодня в нравственную эпоху, эпоху нового нравственного и религиозного различения добра и зла» (5). Теперь бунт должен быть направлен прежде всего против той мифологии, которая несет с собою «грязный ужас и кровавую пену». Интеллектуальный забавы «философии жизни», хайдеггеровская экзальтация по поводу «бытия-к-смерти» и аутентичного выбора трансформировались в политические лозунги. Защищать ценности духа с помощью нигилистической философии невозможно. Но и принять какую-либо догматически установленную систему ценностей Камю не может — светский гуманизм, с его точки зрения, безосновен. В эссе «Загадка» Камю говорит о «верности свету», о принадлежности к «недостойным, но верным сынам Греции», находящим силы претерпеть и наш ошалевший от нигилизма век. Миром управляет не бессмыслица, а смысл, но его трудно расшифровать — ключом к этому ускользающему смыслу является бунт.

«Бунтующий человек» — это история идеи бунта — метафизического и политического — против несправедливости человеческого удела. Если первым вопросом «Мифа о Сизифе» был вопрос о допустимости самоубийства, то эта работа начинается с вопроса об оправданности убийства. Люди во все времена убивали друг друга, — это истина факта. Тот, кто убивает в порыве страсти, предстает перед судом, иногда отправляется на гильотину. Но сегодня подлинную угрозу представляют не эти преступные одиночки, а государственные чиновники, хладнокровно отправляющие на смерть миллионы людей, оправдывающие массовые убийства интересами нации, государственной безопасности, прогресса человечества, логикой истории.

Человек ХХ века оказался перед лицом тоталитарных идеологий, служащих оправданием убийства. Еще Паскаль в «Провинциальных письмах» возмущался казуистикой иезуитов, разрешавших убийство вопреки христианской заповеди. Безусловно, все церкви благословляли войны, казнили еретиков, но каждый христианин все-таки знал, что на скрижалях начертано «не убий», что убийство — тягчайший грех. На скрижалях нашего века написано: «Убивай». Камю в «Бунтующем человеке» прослеживает генеалогию этой максимы современных идеологий. Проблема заключается в том, что сами эти идеологии родились из идеи бунт а, преобразившейся в нигилистическое «все дозволено».

Камю считал, что исходный пункт его философии остался прежним — это абсурд, ставящий под сомнение все ценности. Абсурд, по его мнению, запрещает не только самоубийство, но и убийство, поскольку уничтожение себе подобного означает покушение на уникальный источник смысла, каковым является жизнь каждого человека. Однако из абсурдной установки «Мифа о Сизифе» не вытекает бунт, утверждающий самоценность другого. Бунт там придавал цену индивидуальной жизни — это «борьба интеллекта с превосходящей реальностью», «зрелище человеческой гордыни», «отказ от примирения». Борьба с «чумой» тогда ничуть не более обоснована, чем донжуанство или кровавое своеволие Калигулы. В дальнейшем у Камю меняется само содержание понятий «абсурд» и «бунт», поскольку из них рождается уже не индивидуалистический мятеж, а требование человеческой солидарности, общего для всех людей смысла существования. Бунтарь встает с колен, говорит «нет» угнетателю, проводит границу, с которой отныне должен считаться тот, кто полагал себя господином. Отказ от рабского удела одновременно утверждает свободу, равенство и человеческое достоинство каждого. Однако мятежный раб может сам перейти этот предел, он желает сделаться господином, и бунт превращается в кровавую диктатуру. В прошлом, по мнению Камю, революционное движение «никогда реально не отрывалось от своих моральных, евангелических и идеалистических корней». Сегодня политический бунт соединился с метафизическим, освободившим современного человека от всех ценностей, а потому он и выливается в тиранию. Сам по себе метафизический бунт также имеет оправдание, пока восстание против небесного всевластного Демиурга означает отказ от примирения со своим уделом, утверждение достоинства земного существования. Он превращается в отрицание всех ценностей и выливается в зверское своеволие, когда бунтарь сам делается «человекобогом», унаследовавшим у отринутого им божества все то, что так ненавидел — абсолютизм, претензии на последнюю и окончательную истину («истина одна, заблуждений много»), провиденциализм, всезнание, слова «заставьте их войти». В земной рай этот выродившийся Прометей готов загонять силою, а при малейшем сопротивлении устраивает такой террор, в сравнении с которым костры инквизиции кажутся детской забавой.

Метафизический бунт де Сада, денди, романтиков, проклятых поэтов, сюрреалистов, Штирнера, Ницше и т.д. — таковы этапы европейского нигилизма, эволюция «человекобожества». Вместе с космическим вседержителем богоубийцы отрицают и всякий нравственный миропорядок. Метафизический бунт постепенно сливается с бунтом историческим. Людовика XVI казнят еще во имя торжества «всеобщей воли» и добродетели, но вместе с принцепсом убиты и все прежние принципы. «От гуманитарных идиллий ХУШ века и кровавым эшафотам пролегает прямой путь, — писал Камю в «Размышлении о гильотине», — и как всем известно, сегодняшние палачи — это гуманисты». Еще один шаг — и восставшими массами руководят полностью освободившиеся от человеческой морали человекобоги, настает время «шигалевщины», а она в свою очередь возводит на трон новых цезарей.

Такое соединение метафизического бунта с историческим было опосредовано «немецкой идеологией». В разгар работы над «Бунтующим человеком» Камю говорил, что «злые гении Европы носят имена философов: их зовут Гегель, Маркс и Ницше… Мы живем в их Европе, в Европе, ими созданной» (6). Несмотря на очевидные различия в воззрениях этих мыслителей (а также Фейербаха, Штирнера), Камю объединяет их в «немецкую идеологию», породившую современный нигилизм.

Чтобы понять основания, по которым эти мыслители были включены в ряд «злых гениев», необходимо, во-первых, вспомнить об общественно-политической ситуации, а во-вторых, понять, под каким углом зрения рассматриваются их теории.

Камю писал «Бунтующего человека» в 1950 г., когда сталинская система, казалось, достигла апогея своего могущества, а марксистское учение превратилось в государственную идеологию. В Восточной Европе шли политические судилища, из СССР доходили сведения о миллионах заключенных; только что эта система распространилась на Китай, началась война в Корее — в любой момент она могла вспыхнуть в Европе. Политические воззрения Камю изменились к концу 40-х годов, о революции он более не помышляет, поскольку за нее в Европе пришлось бы платить десятками миллионов жертв (если не гибелью всего человечества в мировой войне). Необходимы постепенные реформы — Камю оставался сторонником социализма, он равно высоко ставил деятельность тред-юнионов, скандинавской социал-демократии и «либертарного социализма». В обоих случаях социалисты стремятся освободить ныне живущего человека, а не призывают жертвовать жизнями нескольких поколений ради какого-то рая земного. Такая жертва не приближает, а отдаляет «царство человека» — путем ликвидации свободы, насаждения тоталитарных режимов к нему нет доступа.

Камю допускает немало неточностей в толковании воззрений Гегеля, Маркса, Ленина, но такое видение трудов «классиков» вполне объяснимо. Он рассматривает именно те их идеи, которые вошли в сталинский «канон», пропагандировались как единственное верное учение, использовались для обоснования бюрократического централизма и «вождизма». Кроме того, он ведет полемику с Мерло-Понти и Сартром, взявшимися оправдывать тоталитаризм с помощью гегелевской «Феноменологии духа», учения о «тотальности истории». История перестает быть учительницей жизни, она делается неумолимым идолом, которому приносятся все новые жертвы. Трансцендентные ценности растворяются в историческом становлении, законы экономики сами влекут человечество в рай земной, но в то же время они требуют уничтожения всех, кто им противится.

Предметом рассмотрения Камю является трагедия философии, превращающейся в «пророчество», в идеологию, оправдывающую государственный террор. Божеством «немецкой идеологии» сделалась история, священнослужителями новой религии стали пропагандисты и следователи. «Пророчество» обладает собственной логикой развития, которая может не иметь ничего общего с благими намерениями философа-бунтаря. Однако вопрос об ответственности мыслителей ставится Камю вполне оправданно: ни Маркс, ни Ницше не одобрили бы деяний своих «учеников», но из их теорий можно было сделать пригодные для новых цезарей выводы, тогда как из этики Канта или Толстого, политических теорий Локка или Монтескье необходимость массовых убийств не вывести.

Но признание определенной ответственности мыслителей за свои идеи, слова все же не стоит смешивать с ответственностью за дела, тогда как у Камю иногда отсутствует четкое их разделение. Всякая разработанная идеологическая система предполагает такое переосмысление истории, что не только современные, но даже античные мыслители превращаются в предтеч и даже в «борцов», становятся непререкаемыми авторитетами. За интерпретацию несут ответственность интерпретаторы, а им нужны только те мысли, которые соответствуют политической конъюнктуре. Она создается не философскими теориями и даже не самими идеологиями. Тоталитарные режимы появились в Европе в итоге первой мировой войны, которую ни в малейшей мере не подготавливали ни Маркс, ни Ницше, ни все перечисленные Камю метафизические бунтари, поэты, анархисты. Моральные и политические принципы европейской цивилизации рухнули в траншеи войны, которую оправдывали с амвонов и университетских кафедр, ссылаясь вовсе не на каких-то нигилистов, а на христианские заповеди, моральные и политические ценности. Не будь этой войны, Гитлер остался бы неудачливым художником-копинистом, Муссолини редактировал бы газету, о Троцком и Сталине можно было бы прочитать лишь в примечаниях к какому-то чрезвычайно дотошному труду по истории рабочего движения. История идей важна для понимания европейской истории в целом, но вторая не исчерпывается первой.

Параллельно изменениям философских и политических воззрений Камю менялось и его понимание искусства. В юности, осмысливая свои первые художественные опыты, Камю считал искусство прекрасной иллюзией, которая хотя бы на краткое время дает забвение боли и страдания. Даже о музыке он рассуждал на манер Шопенгауэра, хотя она никогда не занимала большого места в духовной жизни Камю (помимо литературы и театра, коими он занимался профессионально, ему были близки скульптура и живопись). Но очень скоро Камю приходит к мысли, что эстетическое бегство от действительности невозможно, «бесплодную сумеречную мечтательность» должно заменить искусство как «свидетельство» — яркий свет художественного произведения высвечивает жизнь, которую нужно принять, сказать ей «да», не зная ни злобы на мир, ни удовлетворенности. Близость Камю ницшеанству ограничивается этим жизнеутверждением, ничего «сверхчеловеческого» он не признает, кроме прекрасной природы. Принятие жизни такой, как она есть, — это не «разнуздание чувств» Рембо, подхваченное сюрреалистами. Помимо прекрасного лица жизни есть еще и ее изнанка — к ней относится социальная реальность. Размышления о том, как совместить служение искусству и политическую деятельность, начинаются еще в 30-е годы, когда Камю играл в «Театре «труда» и организовывал «Дом культуры» для рабочих.

Эта тема выходит на первый план в 40-50-е годы, когда Камю отказывается от абсурдного «самопреодоления» посредством художественного творчества. Всякое «искусство для искусства» им недвусмысленно осуждается: эстетизм, дендизм в искусстве неизбежно идут рука об руку с фарисейством. В башне из слоновой кости художник утрачивает связь с реальностью. «Ошибкой современного искусства» он считал сосредоточение всего внимания на технике, форме — средства ставятся вперед цели. Но бесплодность грозит художнику и тогда, когда он делается «инженером душ», идеологическим «бойцом». Искусство умирает в апологетике.

И в искусстве, и в политике Камю призывает не отдавать человека на откуп абстракциям прогресса, утопии, истории. В человеческой природе есть нечто постоянное, если не вечное. Природа вообще сильнее истории: обратившись к собственной натуре, к неизменному в потоке изменений, человек спасается от нигилизма. Ясно, что речь идет не о христианском понимании человека. Иисус Христос для Камю — не Сын Божий, а один из невинных мучеников истории, он ничем не отличается от миллионов других жертв. Людей объединяет не Христос, не мистическое тело церкви, а реальные страдания и рождающиеся из страданий бунт и солидарность. Есть одна истинно кафолическая церковь, объединяющая всех когда-либо существовавших людей; ее апостолами являются все бунтари, утверждавшие свободу, достоинство, красоту. Человеческая природа не имеет ни чего общего с божественной, нужно ограничиться тем, что дано природой, а не изобретать богочеловечество или человекобожество.

Мы имеем дело с вариантом светского гуманизма, главным источником которого является античность. Безмерности «фаустовской души» Камю противопоставляет «аполлоновскую душу» — с идеалами гармонии, меры, предела. Европа является наследницей не только христианского монотеизма и «немецкой идеологии», но также солнечного язычества, средиземноморской «ясности видения». Средиземноморская цивилизация для Камю — это Афины, а не «унтер-офицерская цивилизация Рима». Не случайно он обращается к «непобедимому солнцу» (Sol. Invictus) митраизма, которое совпадает со светом разума, сопоставляется с образом солнца в платоновском «мифе о пещере».

Речь, таким образом, идет не об исторической Древней Греции, которая знавала не только аполлоновский свет, — Камю создает свой собственный солнечный миф, в котором занимают свои места и Сизиф, и Прометей, и Сократ. Ницшеанское дионисийство теперь отходит на второй план, этика Камю непосредственно связана с сократовской: «Зло, существующее в мире, почти всегда результат невежества, и любая добрая воля может принести столько же ущерба, что и злая, если только эта добрая воля недостаточно просвещена. Люди — они скорее хорошие, чем плохие, и, в сущности, не в этом дело. Но они в той или ной степени пребывают в неведении, и это-то зовется добродетелью или пороком, причем самым страшным пороком является неведение, считающее, что ему все ведомо, и разрешающее себе посему убивать. Душа убийцы слепа, и не существует ни подлинной доброты, ни самой прекрасной любви без абсолютной ясности видения» («Чума»). Сократовская этика «видения» и «ведения», стоическое «мужество быть», определяемое Тиллихом как «мужество утверждения собственной разумной природы вопреки всему тому, что есть в нас случайного» (7), преобладают в позднем творчестве Камю.

Соответственно перетолковывается и титанический бунт Прометея, сделавшийся в западноевропейской мысли символом и технологической утопии, и революционной практики. Бунт Прометея не обещает ни окончательного освобождения, ни спасения. Этот протест против удела человеческого всегда обречен на поражение, но он всегда возобновляется, как и труд Сизифа. Можно улучшить какие-то конкретные обстоятельства и уменьшить страдания, но от смертности и забвения избавиться невозможно. Бунт направлен не на разрушение, а на частичное улучшение космического порядка. Человек телесен, плоть связует нас с миром, она является источником как радостей земных, так и страданий. На плоти нет первородного греха, но агрессивность, жестокость также укоренены в нашей природе. Отменить ее каким-то «аутентичным выбором» экзистенциалистов мы не в состоянии. Наша свобода всегда ограничена и сводится к выбору между различными страстями и импульсами. Для такого выбора требуется ясность видения, помогающая преодолевать все низменное в себе самих. Понятно, что такого рода «аскеза» имеет мало общего с ницшеанством, от коего остается только идеал «самопреодоления»; однако при всех достоинствах подобной этики в сравнении с нигилизмом она имеет ограниченный и формальный характер. Она налагает запрет на убийство и порабощение другого, но за ее пределами остаются сложнейшие формы взаимоотношений между людьми. Орна требует «абсолютной ясности видения», но таковая недоступна человеку, и бунт всегда может перерасти в своеволие. Героическая античная мораль не знала запрета ни на убийство, ни на самоубийство, она в лучшем случае требует «ведения», но никак не всечеловеческой солидарности. Впрочем, Камю не ставил перед собой задачу создания новой этической системы. Вывести все этические ценности из бунта вряд ли возможно, но ясно, против чего он направлен. «Я ненавижу только палачей» — вот, пожалуй, самое краткое и точное определение социальной и моральной позиции Камю.


  1. У нас в стране о Камю написано не так уж много серьезных исследований. Наиболее важными являются работы С.И.Великовского «Грани несчастного сознания» (М., 1973) и «В поисках утраченного смысла» (М., 1979), а также книга Е.П.Кушкина «Альбер Камю. Ранние годы» (Л., 1982).
  2. Jaspers K. Was ist Existenzialismus?//Aneigung und Polemik/ Munchen, 1968. S.497.
  3. Aron R. Memoires. 50 ans de reflexion politique. P., 1983. P.287.
  4. Camus A. Essais. Bibliotheque de la Pleiade. P., 1965. P.1423-1424.
  5. Т.Манн — Г.Манн. Эпоха. Жизнь. Творчество. М., 1988. С.330-331.
  6. Camus A. Essaia. P. 1341.
  7. Tillich P. The Courage to Be. New Haven & London, 1952. P.13.