Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Ф. Мориак. Вырванный кляп (перевод И. Г. Русецкого)

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

За исключением трех статей, опубликованных в еженедельнике «Карфур» и журнале «Франция — СССР», все, что я сюда помещаю, было написано для «Фигаро» после Освобождения в период с августа по начало марта. Я счел своим долгом ничего здесь не менять. Даже если первые из этих страниц и выдают волнение, вполне простительное после пяти лет молчания и страха, каждый непредубежденный человек согласится, что моя позиция за прошедшие полгода почти не изменилась. Напрасно искать в этой подборке страницы под названием «У французской нации есть душа», которые появились в первом номере вышедшего из подполья журнала «Летр Франсез». Это не означает, однако, что я отрекаюсь хотя бы от одного сказанного там слова: просто статья слишком резко выделяется своим тоном, поскольку основная ее часть написана в подполье, когда я скрывался, а первую скрипку в Виши играл Моррас. В то время у меня не было причин сдерживать свою горячность: я собирался опубликовать статью нелегально, на свой страх и риск. Мои друзья, знавшие о ней, попросили, чтобы я приберег ее до часа, когда «Летр Франсез» выйдет из подполья, — так я и поступил. Я действительно не отрекаюсь от нее: она в скором времени появится вслед за « Черной тетрадью» в томе, который готовится к выпуску в «Полночном издательстве».

Предлагаемые статьи в момент их публикации были блестящи. Но я не люблю мертвых бабочек. Статьи эти ценны лишь как документ: в них отразилась смутная и тревожная пора, когда Франция, став свободной, еще не привыкла к свободе.

Первый из нас

В самую печальную пору нашей жизни надежда Франции была сосредоточена в одном человеке, ее выражал голос этого, и только этого человека. Сколько их было, французов, пришедших разделить его одиночество, по-своему понявших, что значит пожертвовать собой для Франции?

Мертвые или живые, эти безвестные первые труженики навсегда будут воплощены для нас в вожде, который позвал их и за которым, бросив все, они последовали, пока другие держали нос по ветру, искали для себя выгоды, предавали.

Именно к нему, именно к ним Франция, освобожденная от плена, обращает свой первый зов; именно к нему, именно к ним она, отвязанная от позорного столба, протягивает искалеченные руки.

Она помнит: в Виши этого человека заочно приговорили к смерти. Ему, молодому вождю Франции, который первым в Европе понял и определил условия новой войны, посылал проклятия престарелый маршал, вот уже двадцать лет как ставший слепцом. Продажная французская пресса на службе у палачей осыпала его оскорблениями и насмешками. Но мы в эти лютые зимы каждый вечер сидели, прижавшись ухом к радиоприемнику, а потолок над нашими головами сотрясался от шагов немецкого офицера. Мы слушали, стиснув кулаки и не сдерживая слез. Мы бежали за домочадцами, которых не было у приемника: «Будет говорить генерал де Голль… Он говорит!» В самый апогей нацистского триумфа этот пророческий голос предсказал все, что свершается сейчас на наших глазах.

Благодаря ему, благодаря тем, кто первыми разделили его одиночество, мы сохранили мужество. В то время мы не осмеливались даже взглядом измерить высоту Голгофы, на которую нам предстояло взойти, и не могли подумать, что этот француз приобретет право на нашу безграничную признательность и на многое другое. Но видя год за годом, как он защищает суверенитет униженной и порабощенной Франции, мы полюбили его за достоинство, терпеливое и никогда ему не изменявшее! Мы были вместе с ним во время переговоров, об изнурительности которых мы догадывались, а порой представляли себе его страдания и разделяли их!

Давайте же поймем главное: нужно с первого дня избежать двусмыслицы. В 1830 и в 1850 годах, когда правящие классы Франции бросились на колени перед Луи-Филиппом и принцем-президентом *, они поддались чувствам, без сомнения объяснимым, но кажущимся нам сегодня низкими. Но следует ли напоминать, что ни один из нас, ни один из участников Сопротивления не считал де Голля солдафоном-деспотом, который силой станет держать людей в повиновении и с мечом в руке защищать привилегии немногих?

Напротив, он остается в наших глазах таким, каким был с первого дня: воином, неожиданно поднявшимся на защиту преданной свободы. В те дни вишистские моррасовцы, трепеща от ликования, смогли наконец опробовать свою систему на истерзанной Франции. И тогда этот француз, по загадочному предопределению унаследовавший имя древней Галлии, стер плевки с лица оскорбленной Республики. И мы, с юных дней, честно говоря, уже почти не верившие в нее, вновь узнали Республику наших прадедов, поверили в ее воскресение из мертвых.

Франция, преданная и проданная врагам, — вот что было вверено де Голлю и вот что он возвращает нам сегодня, и не нам одним, французским буржуа, а всему народу, каждая партия, каждый класс которого дал своих заложников и мучеников. Его миссия — поддерживать в возрожденной Франции тесную сплоченность по примеру той, что в братских могилах, вырытых палачами, сплетала тела убитых коммунистов и священников.

Эту миссию генерал де Голль возложил на себя не сам. Как только пленные и заключенные выйдут из своего ада, Франции придется утвердить выбор, сделанный миллионами мертвых и живых, которые отдали все, чтобы этот великий день наконец наступил.

Четвертая республика — дочь мучеников. Она родилась в крови, и это кровь мучеников. Все крещены одним крещением — кровью коммунистов и националистов, христиан и евреев, а генерал де Голль был для нас живым символом этого крещения. Сколько тенденций, унаследованных или приобретенных, ему пришлось преодолеть, чтобы стать выразителем неделимой души несчастной расколотой Франции! Сколько традиций пришлось победить! Так пусть теперь каждый из нас одержит такую же победу над самим собой.

Мы не строим иллюзий относительно людей, мы хорошо знаем, что большинство из них стремится к собственной выгоде. Цель наша — сделать так, чтобы Четвертая республика вошла в историю такой, о какой мечтали все, кто не стремился к собственной выгоде, потому что отдал за республику жизнь; цель наша — с любовью строить ее такой, какой она незримо стояла перед взором умирающих Габриеля Пери *, аббата Тиа, Декура *, Политцера *, Р. П. Гилера, Роже Пиронно, Эстьена д'Орв *, аббата Жильбера…

Этим вечером я вновь обращаюсь к стихам старика Гюго, которыми в прошедшие четыре года часто успокаивал свою боль:

Из грязи встанет, сбив оковы,
Отчизна в белых ризах снова!

Дай бог, чтобы эти белые ризы всегда походили на одеяние Христа, чтобы никто не мог разодрать их и никакая сила в мире никогда больше не посеяла раздора между французами, которых объединил в Сопротивлении генерал де Голль.

Служить возрожденной Франции

Четвертая республика — дочь мучеников. У нас есть еще время, чтобы сделать ее достойной замученных и расстрелянных французов. Еще не поздно сделать так, чтобы она походила на образ, который они, умирая, видели перед своим мысленным взором.

Сенглен * учил Паскаля, что наивысшее милосердие к умершим — сделать то, что они хотели бы сделать, если бы были живы. Голлисты и коммунисты, чья кровь перемешалась и впиталась в одну и ту же землю, призывают нас не нарушать единства, сложившегося в Сопротивлении, в отрядах коммандос, в пытках и смерти.

Да, это прежде всего. Что же касается нас, литераторов, то каждая газета, в которой мы будем пытаться служить возрожденной Франции, должна явиться ярким и ощутимым признаком примирения братьев, еще недавно врагов, но в течение четырех лет одинаково причастившихся любви к оскверненной Родине; сегодня мы знаем, что вопреки всему, разъединявшему нас, мы останемся сыновьями одного духа, что мы братья, рожденные одной свободой.

Обращаясь к националистам, я говорю им: мы не должны больше принадлежать к тем, кто произносит слово «коммунист» или «еврей» с непреодолимой подозрительностью, если уж не с презрительной гримасой отвращения и ненависти. Если этот рефлекс у некоторых еще сохранился, им придется от него избавиться. Для этого им достаточно будет закрыть глаза, вспомнить тюремные дворы, заново пережить в мыслях пробуждение на рассвете и «Марсельезу», которую хором пели смертники, в том числе Декур, Пери, Политцер…

В эти дни у нас должна быть одна забота: помнить о воле погибших, и, если мы верим, что с высот бессмертия они смотрят на Францию, за которую отдали жизнь, у нас должно быть лишь одно желание: пусть они никогда не подумают, что мы, оставшиеся в живых, их предали.

Каким бы страстным ни было это наше желание, нам будет трудно, будет тяжело. К чему закрывать глаза? Большинство оставшихся в живых французов ищет своей выгоды. Вопрос в том, чтобы сделать республику такой, о какой мечтали те, кто не искал своей выгоды, а отдал жизнь.

Хотим мы этого или нет, но мир оставшихся в живых — это мир людей осмотрительных и ловких. Мы должны наконец наперекор ветрам и течениям, наперекор честолюбцам и плутам осуществить мечту неопытных героев Бир-Хакейма * и маки.

Оставшиеся в живых должны утолить жажду справедливости у тех, кто погиб.

Сознаемся: это наше самое жгучее желание. И разумеется, мы отдаем себе отчет в трудностях. Д. Г. Лоуренс * сказал об одном из своих персонажей: «Он был одним из миллиардов заговорщиков, которые устраиваются так, чтобы жить в полной физической безопасности…» Посмотрите: они уже выползли из своих нор, где отсиживались, хвастаясь, что работали на Сопротивление, хотя большинство могут похвастаться лишь тем, что выжили, — как аббат Сьейес на следующий день после Террора *. Они выжили, они дождались. И теперь, когда корабль опять на плаву, крысы появляются вновь.

Люди такого рода, лопающиеся от богатства, повинуются инстинкту — брать и снова брать, причем, вероятно, не столько ради наслаждений, которые покупаются за деньги (они насыщены и даже пресыщены этими наслаждениями), сколько из желания властвовать: у них нет сомнений, что, какова бы ни была будущая форма правления во Франции, тайными хозяевами государства останутся они. Символ их веры, который они никогда не высказывают вслух (возможно, не признаются в нем даже себе), состоит в том, что закон существует только для бедных. Так как же им не быть самыми сильными? Кто, общаясь с ними, не чувствовал, что с их ненасытностью ничего нельзя поделать?

Хочется, чтобы нас поняли правильно: мы не демагоги. Просто мы едины в желании, чтобы Четвертая республика опять не пустила Францию с молотка. И для начала мы не позволим, чтобы газета, избирательный округ, сенаторское кресло попали в распоряжение богача, единственная добродетель которого — его богатство.

Осторожные люди могут спросить: «Есть ли у вас план? Какова ваша доктрина?» По правде сказать, никогда не составляется так много «планов», как накануне катастрофы. Действительно, в час, когда Франция буквально разлагалась, у ее изголовья толпились самые искусные врачи, и каждый был уверен, что знает наилучшее лекарство. Мы дорого заплатили за то, чтобы понять бесполезность этих панацей, этих сногсшибательных программ, отпечатанных на машинке. Ни одна из них не имела ничего общего с реальностью.

В жизни народа бывают переломные моменты, когда все еще можно спасти, — даруемые провидением минуты просветления. Франция, претерпев мучения плоти и духа, поднялась из бездны позора и стыда и ныне подошла к этому торжественному моменту. Как христианин после отпущения грехов, она ощущает, что свершилось очищение и искупление. Ей вручен чистый лист, на котором она покамест не начала писать.

Первые, еще неизвестные слова, первые поступки наших вождей… При мысли о том, что они повлекут за собой бесконечные последствия, невольно содрогаешься. Пусть те из нас, кто может молиться, упросят небо просветить в эти часы вождей новой Франции.

Я размышляю о друге, который отказывается от какой бы то ни было политической деятельности во имя некоего идеала чистоты, а также оттого, что всякая политика несправедлива. Но я заклинаю его и всех ему подобных хорошенько взвесить положение Франции в этот момент ее жизни. Именно потому, что все рухнуло, можно заняться восстановлением. Величайшая в нашей истории катастрофа дает нам случай вновь приняться за работу, опираясь на вековые основы, которые остались нетронутыми: древние христианские добродетели нашего народа всегда с нами. Это все та же неистребимая любовь к человеческому достоинству, та же любовь к свободе, которая подняла на борьбу героев Сопротивления, равно как их прадедов в 1792 году.

Поклянемся ни от чего во Франции не отрекаться. В основе всех предательств, свидетелями которых мы были в течение этих четырех лет, всегда лежало отречение от той или иной существенной части французской души. Победа иноземных завоевателей дала негодяям возможность взять подлый реванш во внутренней политике…

Нет, отвернемся от них в день нашей победы. Но на примере тех, кто встал на сторону захватчиков, хотя во многих случаях и не думал о предательстве, давайте научимся избегать ловушки, в которую они попали.

Не будем выбирать что-либо одно из наследия Франции. Ведь именно в противоречиях, в великолепном многообразии мы и обретаем возрожденную родину. Каковы бы ни были наши политические и религиозные убеждения, за эти четыре года мы поняли, что любовь к родной стране способна тесно сплотить нацию.

Свобода, равенство, братство… Теперь это для нас не пустая формула, начертанная на правительственных зданиях. Этот девиз вновь облекся плотью: братья, равноправные в своей жертве, отдали жизни за освобождение Франции. Мы этого не забудем. Никогда.

Неисправимые

В эти дни, когда нам разом вернули все: свободу, честь, радость смотреть в глаза людям другого племени, невозможно представить себе, что иные французы тайно злобствуют, что они отводят глаза от этого огромного счастья, и тем не менее это так. Я имею здесь в виду не предателей из пятой колонны, не скрывающихся вишистских жандармов, а добрых малых, которых мы все знали, которые сравнивали Петена с Жанной д'Арк, вешали его фотографию у изголовья, а сегодня, закрыв окна, мрачно вспоминают о чудных вечерах, когда по радио вещал Анрио.

Их осталось, конечно, немного, но больше, чем думают. Даже писатель, романист, который по долгу своей профессии ставит себя на место других, смотрит на французов этого сорта как на непостижимых чудовищ.

Чего же ждут эти несчастные, на что надеются? Если бы политика Монтуара * принесла плоды, если бы сверх ожидания народ Франции не сопротивлялся отраве, лошадиные дозы которой каждый вечер вкатывал ему Анрио, осмелились бы они смотреть людям в глаза так же, как смотрим сегодня мы?

22 июня 1940 года из Лондона пророческий голос де Голля спросил у них: «Никто не может предвидеть, будет ли завтра нейтрален тот, кто нейтрален сегодня, и всегда ли союзники Германии останутся ее союзниками. Если силы свободы одержат наконец верх над силами рабства, какова будет судьба Франции, покорившейся врагам?»

К нацистскому кораблю, который уже дал течь и с которого бегут крысы, пришвартовано французское судно. Потеряно будет все, но в первую очередь — честь. Не об этой ли мерзости вы сожалеете, добрые люди? Так, значит, что? Победа Германии? «Я желаю победы Германии…» * Это желание было действительно высказано министром, ловкость которого вы превозносили, заявляя: «Настал час барышника. Франции нужен изворотливый человек, чтобы вести ее дела и управляться с нею».

Как легок воздух, которым мы дышим под небом Парижа, как чиста, словно вымытая, лазурь, в которой французское знамя похоже на живое крыло невидимого архангела! Но закройте глаза и постарайтесь представить себе, что могло быть: Эльзас и Лотарингия, север Франции, бассейн Брие, равно как Корсика, Савойя, Ницца, Тунис навсегда потеряны… Но нет, недостаточно сказать «все было бы потеряно», потому что захватчики никогда не прекратили бы оккупацию. Ах, как они любили Францию, эти немцы! Как им тут было уютно! Во Франции они катались как сыр в масле. Они никогда не насытились бы: волки всегда голодны.

Если вы сожалеете не об этом, то о чем же? Не о рабском ли государстве, где под прикрытием нацистских танков можно было бы в полной безопасности обделывать свои делишки, лишь бы только это служило Германии? Как просто и удобно жилось в мире, где рабочие, да позволено будет мне так выразиться, ничем не отличались от машин, у которых они стояли! И кроме того, вы испытывали удовлетворение — в нем нельзя было признаваться, но его можно было втихомолку смаковать, — видя, как травят коммунистов, как преследуют евреев. В политике бывает род мщения, которым нельзя пресытиться.

Для подобных французов оккупация была временем эйфории. «Оккупированы и довольны» — вот каков, увы, был их девиз. Они закрывали глаза, не желая замечать, как бледнеет их обескровленный нацистский покровитель. Эти слепцы не видели, как день за днем сбывается пророчество 22 июня 1940 года: «Те же военные обстоятельства, благодаря которым пять тысяч самолетов и шесть тысяч танков разгромили нас, обеспечат нам победу завтра, когда у нас будет двадцать тысяч танков и двадцать тысяч самолетов».

Откроют ли глаза эти последние прихвостни Виши лучам света, в котором купаются искалеченные дворцы на площади Согласия и который озаряет столько молодых лиц на свободных ликующих улицах?

Суд совести

Сумели ли французские журналисты использовать четырехлетнее молчание для того, чтобы «принять решение», как духовные наставники в коллежах учили нас делать это в конце каникул? Или же они, напротив, будут продолжать писать торопливо и беспечно, как во времена, когда все катилось к пропасти?

Разумеется, газетная статья ценится за темперамент, за свежесть реакции, не слишком контролируемой рассудком. Но мы живем в такое время, когда печатное слово накладывает на человека страшную ответственность. Сегодня необдуманность граничит с преступлением. Те из читателей, которые, возможно, будут нами задеты, могут быть уверены, что это не только не доставляет нам удовольствия, но даже причиняет боль. Как прав был Альбер Камю, написав в «Комба», что «политическая реформа толкает самих журналистов на глубокий пересмотр всей журналистики»!

Прежде мы не обращали серьезного внимания на письма с упреками и даже бранью, вызванными нашими статьями. Возможно, они даже приводили нас в некое приятное возбуждение. Но теперь речь идет не о наших настроениях. Мы были действующими лицами и зрителями самой страшной драмы Франции. Этому факту лучше не смотреть в лицо, но это факт: Франция не только не победила, но едва не погибла. Она стала добычей алчного племени, которое никогда не уходило по доброй воле. Оно еще цепляется за нашу землю, его остатки — как гнойники на священном теле страны. Но Франция наконец отвязана от позорного столба, она живет, дышит, и мы видим ее такой, какой она изображена на плакате, который расклеили повсюду в Париже: молодой, со слабым румянцем выздоровления на щеках, но с алыми стигматами на ладонях. В наших изнурительных путешествиях по городу без автомобилей и метро мы как бы прикасаемся дрожащим пальцем к еще не затянувшимся язвам на любимом лице.

Все наши думы о Франции: это она, это ее голос мы узнаем среди стонов и упреков, это он заставляет нас говорить, может быть, слишком пылко, со страстью, которая все время проверяет себя из опасения оказаться не до конца чистой.

Конечно, все, что я написал о Моррасе, можно было бы пригладить, введя кое-какие нюансы и воздав ему должное как писателю, диалектику, полемисту. Но ничто не изменит моего глубочайшего убеждения. Ничем не опровергнешь того, что французский национализм, тот, что назывался «последовательным» и был идеологией довольно значительной части крупной и средней буржуазии, встал на сторону оккупантов и палачей, что все силы этой буржуазии ополчились под вишистским знаменем На Сопротивление, на которое поднялся народ, не желавший умирать.

Кому из врагов национализма в первые годы нашего века и вплоть до 1918 года пришло бы в голову поставить под сомнение его верность родине? Даже «Аксьон франсез» во время войны немало сделала для победы. Что же произошло между 1918 и 1940 годами, между двумя перемириями, перемирием славы и перемирием позора? Мы не станем в короткой статье описывать историю этого поистине люциферова падения, являющуюся в то же время историей моррасовского национализма — мы рассчитываем сделать это в другой раз.

Наша единственная цель — убедить тех, кого мы задели, что нам это не доставило удовольствия. Если раньше писатели могли поддаться соблазну и пустить отравленную стрелу, которая далеко летела и больно ранила, то теперь не время для этих жестоких игр. Мы хотим разобраться в суровой истории последних лет и увлечь за собой читателей, поставив их перед судом совести. Французская буржуазия обязательно должна сделать над собой усилие, отказаться от некоторых своих предубеждений, побороть свои прежние привязанности и антипатии — главным образом и прежде всего для того, чтобы пересмотреть и поставить под сомнение уроки, которые преподали ей Моррас и его школа.

Поразительно, что доктрина моррасовцев ограничила и подавила у большинства из них сильное национальное чувство, которое должно было бы поднять их на сопротивление захватчикам, тогда как у большей части рабочих оно возобладало над интернационализмом, который они исповедовали в теории, и в результате сложилась обстановка, когда родину, брошенную «патриотами», защищали те, кто ее «отрицал».

На этом противоречии нам и хотелось бы остановить внимание читателей, даже если они испытают от этого известную неловкость. Возрождение журналистики, о котором мы мечтаем, предполагает изменение не только ее самой, но и читателей. В недавнем прошлом они каждое утро требовали одобрения своих симпатий и антипатий, маний и пристрастий. Так пусть же они согласятся сегодня на то, что мы будем с ними спорить и даже их задевать. Такой ценой мы общими усилиями создадим живую и полнокровную прессу, в которой будет ощущаться биение пульса возрожденной Франции.

Гость

Старого товарища, который сошел с лондонского самолета, я не видал почти пять лет. Мы обменялись рукопожатием. Каждый пытался прочесть на лице другого неизвестную историю, поведанную на непереводимом языке морщинами.

— Расскажите… — бросает он.

— Слишком долго придется говорить! — отвечаю я и не нахожу слов.

И уже чувствую, что он пошел по ложному пути.

— Как весел Париж! — говорит он. — Как красивы и хорошо одеты женщины! Какая разница по сравнению с Лондоном!

Он описывает мне Лондон, невообразимо израненный и истерзанный, где женщинам не до нарядов. Я пытаюсь его убедить, что украшенный и еще опьяненный Париж, который он видит, совсем не напоминает город, где мы страдали, где мы боялись спать в собственных постелях, где беспрестанно приходилось менять жилье. Город, где мы искали пристанище, не выходя на свет из удушливого мрака, в который загнало нас гестапо.

Он меня слушает, он мне верит — еще бы! Но, чувствуя, что он не «проникается», я заговариваю о флаге со свастикой, все еще развевающемся над площадью Согласия. Поколебавшись, он спрашивает, действительно ли все парижане страдали так, как я это изображаю. В свое время это был довольно светский молодой человек. Кого он успел посетить? Некоторые люди показались ему довольными лишь отчасти. Происходящее кажется им прелюдией к грозным событиям. Я пробую убедить его, что нельзя измерить настоящую температуру Парижа, не побывав в более скромной среде.

— Но полюбуйтесь, — говорю я, — как спокоен город. Кто бы мог подумать, что всего две недели назад эти люди воздвигали баррикады? Взгляните, до чего они спокойны, хотя им приходится преодолевать тысячи трудностей, обходясь без транспорта, электричества, газа… Тем не менее кажется, что полиции нет. Союзных солдат почти не видно. Когда встречаешь редких американцев, они похожи на марсиан, бродящих по незнакомой планете.

— Да, — соглашается он, — город действительно спокоен.

— Мы счастливы! Вы не можете себе представить, до чего мы счастливы… — заключаю я.

Но едва я заговариваю о счастье, как тут же меня охватывает печаль.

Мерзкий отлив, отступая, оставил позади бог знает сколько липкой грязи. Всего с собою волна не унесла. Злокачественная лихорадка еще долго будет бродить по болотам. Как наивны мы были, думая: в свободной Франции никто больше не будет бояться, что радио Виши снова поручат беседовать с нами. Некоторые французы — их, разумеется, немного — напоминают несчастных птиц, привыкших к клетке: дверцу открывают, но они и не думают улетать. Они разучились добывать себе пищу. Они привыкли, чтоб ее давала им знакомая рука, состоящая на службе у врага, и у них было ощущение безопасности. Всем им нужно заново учиться свободе. Опасности политической жизни приводят их в дрожь. Их нужно научить снова быть гражданами, чтобы они имели смелость смотреть в лицо требованиям подлинно национальной революции, которую предстоит совершить.

— О чем вы думаете? — спросил меня мой лондонский знакомец.

Поколебавшись несколько секунд, я вспоминаю, что «человеку большой души не подобает отягчать других тревогой, томящей его…».

— О чем вы думаете? — настаивает он.

— О Франции, — отвечаю я.

Жан Прево * пал в бою

Так хотелось, чтобы эта новость не подтвердилась. Пресса сообщала о смерти Андре Мальро, Жана Кассу *, а оказалось, они живы. И милый мальчик Жан Прево тоже собирался вернуться с войны, которую два года вел ночью и тайно, а сегодня мог бы вести открыто, под командой близкого мне человека.

Возможно, я поддался желанию не омрачать своей радости — этого беспредельного счастья, которым я полон вот уже две недели, от которого немного задыхаюсь, которое будит меня по ночам. В эти дни, когда ни связи, ни транспорта практически нет, смерть и жизнь, как в сказочные времена, объявляют о себе таинственными голосами. Федра уверена, что Тезей скитается по берегу реки мертвых, а в этот момент победоносный царь появляется между колоннами.

Но наш Жан Прево не вернется. Я закрываю глаза и вижу его опять — таким, каким увидел вскоре после окончания прошлой войны. Это было у Жака Ривьера, который каждую неделю собирал у себя сотрудников «Нувель ревю Франсез». Я помню, как спросил у Жака: «Кто этот юный Геркулес?» В двадцать лет Жан Прево сохранил круглое лицо школьника, обрамленное короткими рыжеватыми кудрями. Но его мускулистое тело, казалось, сошло с фрески Микеланджело.

В то время он писал свою первую книгу «Радости спорта». Он методически развивал каждый свой мускул, но не забывал при этом и про ум. Он поступил в школу на Ульмской улице *, как многие другие лицеисты, твердо решившие не жить вчерашним днем педагогики. Этот знаменитый институт, призванный воспитывать будущих наставников французской молодежи, «перехватывает» у Университета наиболее блестящих студентов. Пример Жореса, Эррио *, Жироду, Ромена не дает уснуть нашей честолюбивой молодежи: в их мечтах из дверей Нормальной школы выходят не в безвестные лицеи, а на трибуну Бурбонского дворца, в театры, где Жуве * будет играть их пьесы, в известную газету, создающую общественное мнение в Париже.

Сколько раз, слушая блистательного Жана Прево, я вспоминал стихи поэта моего поколения:

Французские юнцы, что в мире всех умнее…
Умный, слишком умный; знающий обо всем, слишком много знающий…

Жан, вечно стремившийся побивать рекорды, вызывался мгновенно составить полную библиографию по любому предложенному вопросу, будь то маркиз де Сад или изготовление пива. Его романы, возможно, страдают от переизбытка воли и трезвости. Как ни странно, писатель порой выигрывает за счет своих недостатков, упущений, усилий, которые он прилагает, чтобы преодолеть сумбур в мыслях. Я часто говорил Жану, что у него нет худшего врага, чем эта изумительная легкость, всегда меня покорявшая.

И все-таки он ее победил в своем последнем романе «Утренняя охота» и особенно в своем шедевре «Восемнадцатилетие», одной из наших самых восхитительных и ярких книг, посвященных французской молодежи первых лет после окончания прошлой войны. Отныне никто не может заниматься Стендалем, не прочитав и не обдумав «Стендаля», докторскую диссертацию Жана Прево об Анри Бейле, его учителе и примере для подражания, которую он защитил в прошлом году.

Раз уж этому мальчику, такому сильному и слабому, порою такому суровому и тем не менее нежному (я все еще слышу, как он с нормандским акцентом зовет меня «Франсуа»), раз уж этому львенку, иногда сердитому, но никогда не выпускавшему при мне когти, суждено было умереть, я благодарю небо, что он погиб с оружием в руках, потому что последние два года он постоянно находился под угрозой пыток и казни. Пусть этот доблестный мальчик спокойно спит в земле, освобожденной ценой его жизни!

Милый Жан, я вновь открываю «Радости спорта», книгу твоего отрочества, на форзаце которой ты написал: «Моему старшему другу…» Твой старший друг, оплакивающий тебя, гордится тобой, французским писателем, чья жертва искупает предательство многих других. Хотя одна из твоих первых работ (эти страницы я люблю больше всего) и называется «Ожоги молитвы», я боюсь, что ты не молился с того времени, когда страстно впитывал наставления Алена * в лицее Генриха IV. Но ты не забыл, мой маленький Жан, мой милый солдат, главные слова, завещанные нам Христом: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» *.

Искушение писателя

Какой маленькой вдруг показалась нам Франция в резком свете июня 1940 года! Маленькой в чисто физическом смысле: в смерче Panzerpisionen[1] великая нация как бы сжалась, уменьшилась в размерах. Наши войска прижаты к Пиренеям из-за того, что у них не было простора для маневра. Мы внезапно увидели Францию такой, какой она стала в действительности: отчужденной от собственной истории, лишенной всех своих легенд, уменьшенной до реальных размеров, с новой, соответствующей этим размерам столицей — Виши.

И тогда мы познали соблазн не видеть того, на что смотрим, соблазн безразличия ко всему, что не имеет отношения к вечному. В Европе всем заправляло гестапо; полиция Виши делала за него самую грязную работу. «Если не сохранилось ничего, что было предметом нашей веры, надежды, любви, — рассуждал писатель, — останутся по крайней мере наши труды. Они уйдут, но то, ради чего они написаны, сохранится. Возможно, я пришел в этот мрачный мир только ради нескольких рассказов, нескольких строф. Я сам рождаю свою вселенную. Весь этот «сумбур промахов и насилия», как охарактеризовал европейскую политику Гёте, меня не касается. Но даже если я останусь без этой вселенной, если беспощадный свет июньского солнцестояния рассеет мой сон, одна дверь для меня еще открыта — я ведь сохранил идею бога. Происходящее за пределами царства не от мира сего в счет не идет. Душу затрагивают лишь великие события, и подлинная история по-прежнему никому не ведома».

После катастрофы это искушение нас не оставляло; подспудно оно всегда было с нами, противоречило нашим словам, нашим поступкам. И вот, чтобы выманить нас из убежища, в которое мы стремились забиться, в дело вмешались коллаборационистские газеты. Писатель обязан отдать им должное: трудно представить, как помогли они нам, впавшим в оцепенение, — предложенное ими снадобье способно было разбудить мертвого.

Я вспоминаю упоенный репортаж в газете «Жерб» от 6 ноября 1941 года о поездке в Веймар *. По свидетельству репортера, доктор Геббельс выстроил писателей полукругом: «Доктор Геббельс (цитирую «Жерб») видит три позиции, которые могут занимать интеллигенты: вместе с Германией, против Германии или недостойный человека нейтралитет. Но те, кто выступят против Германии, будут раздавлены…»

Здорово нас пришпорили — весь бок разодрали! Как могли мы надеяться, что нам дадут уклониться от борьбы за достоинство человека? Но ведь она в то же время была борьбой за Францию… — вот очевидная истина, ослепительная как солнце. Защита человека оказалась неотделимой от защиты маленькой Франции. Коммунисты поняли вместе с нами: нельзя отделить дело защиты человека от защиты Франции… И мы снова обрели все: наша возлюбленная родина, хоть и была раздавлена, приняла свой прежний, соответствующий человеку масштаб.

Зачем вспоминать об этом соблазне в освобожденном Париже, во Франции, обретшей молодой лик 1792 года? Затем, что наперекор этой радости соблазн ухода в вечные проблемы еще подстерегает писателя-пессимиста; затем, что политика по своей природе нечиста, а история все еще представляет собой «сумбур промахов и насилия», вызывавший отвращение у старика Гёте; затем, что некоторые слова, как, например, «справедливость», часто лишь маска для наших пристрастий; затем, что писатель получает в день столько писем, что не прочесть за неделю (ах, где ты, единственное письмо, которого ждал каждое утро в юности и при одном виде которого чуть не падал в обморок!..).

Затем, что… затем, что… Но писатель, чувствуя, как отравляет его яд подобных рассуждений, вспоминает о противоядии: находит старый номер «Же сюи парту» или «Жерб» и читает: «Те, кто выступят против Германии, будут раздавлены…» Да, работать, бороться, жить, чтобы воспрянули и целые народы, и отдельные люди, которых четыре года уничтожали, душили, которые прошли через пресс вермахта и гестапо!

Навстречу гуманистическому социализму

Никто сегодня не станет оспаривать очевидное: французский народ, весь целиком, вновь обрел чувство Родины, осознал свою любовь к ней.

Менее очевидно, но так же реально и то, что бывшие правящие классы волей-неволей перенимают социалистический опыт. Здесь, понятное дело, речь идет не о взрыве энтузиазма. Возможно даже, иные господа, предпочитающие оставаться в тени, не теряют надежды удержать командные посты, от которых они для вида откажутся. Тем не менее буржуазия в целом покоряется неизбежному, а известная покорность разуму стоит на практике самых страстных движений сердца.

Среди левых теперь слишком мало кто отрицает идею родины, а среди правых слишком мало неисправимых противников «революции в рамках закона», чтобы политические силы страны, как в недавнем прошлом, сплотились вокруг этих антагонистических группировок. Отсюда возможность широкого объединения французов, которых уже сблизило Сопротивление.

Это объединение необходимо, чтобы решить главную задачу. Конечно, цитировать самого себя не очень деликатно, но я, по правде говоря, дорожу формулировкой, содержащейся в концовке «Черной тетради» Фореза: «Прежде всего надо вырваться из тисков, которыми сдавил нас великан, отбросить его руки от нашего горла, а его колено от нашей груди… И тогда мы сумеем показать, что свободный народ может стать сильным народом, а сильный народ станет народом справедливым».

Пришло время доказать нашим противникам, что демократические институты не мешают стране, разоренной войной и вражеской оккупацией и опустошенной так, как опустошены мы, вновь обрести утраченную силу. Оклеветанная демократия призвана вновь доказать свою жизнеспособность. От нас зависит, чтобы наши враги, даже разгромленные, не радовались нашим неудачам и не кричали нам: «Видите? Правы-то были мы!»

Но когда силы восстановятся, самое трудное будет остаться справедливыми. Те, кто отделил в Европе политику от морали, могут потерпеть поражение, но их пагубное дело переживет их. К чему закрывать на это глаза? Христианская гуманистическая Европа перенесла не только оккупацию извне — поражены и ранены ее ум и душа.

Эта часть нашего «я» принадлежит только нам, над нею не властна никакая сила в мире, это внутреннее царство, где христианин вновь обретает бога, а неверующий — неуязвимую независимость, а нас приучили, что господствующая партия имеет право надзирать за ней. Во имя расы, государства или любого другого кумира человеку, существу отныне бесправному и беззащитному, истерзанная плоть которого — забава для полицейских, отказывают в этой внутренней свободе.

Как дешева стала жизнь двадцатилетних мальчиков, случайно оказавшихся на обочине дороги! Последние боши расстреливали их дюжинами, ежедневно, мимоходом (пятьдесят за один раз в моем родном городе, в том числе вас, дорогой Жан Барро *)!..

Не отвращение ли стало общей чертой всех французов определенного духовного уровня, будь то сыны Дидро или Вольтера или потомки Паскаля? Мы больше так не можем, с нас хватит концентрационных лагерей, позорящих старую Европу, Европу поэтов и музыкантов, философов и ученых, героев и святых! С нас хватит переполненных тюрем, депортаций, пыток, казней без суда… (Когда я вижу, когда я слушаю кого-нибудь из друзей-англичан, я испытываю смиренную и печальную радость, думая, что не затронут хоть этот остров, что не погиб и избежал позора хоть этот народ…)

Мы должны узнавать друг друга по этому отвращению. Нужно, чтобы оно стало созидательной силой. То, что Николай Бердяев * четверть века назад так точно охарактеризовал словом «животность», нахлынуло и задушило своей грязной волной европейский гуманизм. Считая своей первоочередной задачей обновление Франции, мы не отодвигаем на второй план и политическую проблему. Мужчины и женщины, которым приходилось хоронить расстрелянных, часто рассказывали о лицах жертв, до неузнаваемости изуродованных каблуками извергов. Нужно, чтобы воскресший человек обрел свое истинное лицо, вновь став подобием божиим.

Неведомая Россия

Народ без романистов — неведомый народ. «Генерал Дуракин» * открыл нам еще в детстве старую Россию. Он предложил нам разноцветную лубочную картинку, наивную, но такую правдивую, что по выходе из коллежа, проникая в необъятную вселенную «Войны и мира» Толстого, мы легко узнавали описываемых им персонажей. Кто не любил, как Наташа Ростова, и не дружил, как ее брат Николай? Они же созданы из плоти и крови. Пьер Безухов и князь Андрей уводили нас, куда им вздумается. Ни время, ни пространство не отделяли от нас этих вымышленных героев, не мешали нам узнать их изнутри, как если бы они были мы сами.

Достоевский перевел нас через самый тайный порог в мире, и с ним мы вступили в самую гущу драмы русской жизни. Никогда крещеные люди не сознавали так ясно свое призвание и стоящее перед ними искушение, как народ Святой Руси в творениях самого христианского своего романиста. Каким смыслом наполняется возглас старика Карамазова: «Без бога-то и без будущей жизни? Ведь это, стало быть, теперь все позволено…»[2] *, когда эти слова повторяет великий народ, доведенный до крайности и отчаявшийся, народ, который устал умолять и протягивать руки к беспощадным повелителям!

«Бесы» Достоевского (в прежних переводах «Одержимые») открывают нам эту метаморфозу русской души; они приобщают нас к законам алхимии, которая превратила Святую Русь, Русь «Бориса Годунова», гудящую от колокольного звона, стенаний и молитв, в Советскую Россию.

По мере того как мы приближаемся к ней, голос романистов становится менее громким. Достоевский ушел, и Горький, взяв нас за руку, ведет вместе со своими бродягами к рубежам красного отечества. Его воспоминания о сиротском детстве дают нам ключ к пониманию Октябрьской революции, доказывая, что вековое терпение бедняков тоже не безгранично.

Потом Горький умолк, а может быть, его голос просто перестал до нас доходить. Никакой другой романист его не заменил — во всяком случае, для большинства французских читателей. Об этой новой России мы знаем только то, что нам рассказывали журналисты, путешественники, экономисты, то есть почти ничего. Они снабжали нас лишь элементарными сведениями да цифрами, которые еще раз подтверждали, что счет в банке ничего не говорит о душе человека. Даже Андре Жид не смог ничего добавить *, кроме еще одной точки зрения к уже имевшимся, одинаково верным и ложным. Ведь народ, наблюдаемый извне, предоставляет своим друзьям и хулителям те сведения о себе, которые нужны, чтобы в равной мере питать их восхищение или обострять критицизм.

Важная особенность романа (которой Валери не уделяет достаточно внимания) заключается в том, что только он раскрывает нам душу страны. Народ, широко представленный в романах, как, например, народ Британии, никогда не будет для нас «чужим». Не знаю, существует ли хорошая история Советской России, переведенная на французский язык. Но даже самая солидная, наиболее полно документированная история ни на шаг не продвинет нас во внутреннем познании, которое единственно верно и которое благодаря Гоголю, Тургеневу, Толстому, Чехову, Горькому открыло нам сердце Святой Руси.

От старой России — мы в этом убедились — ничему не поддалась и осталась неизменной одна ее часть. Когда в эти мрачные зимы мы слушали по радио великолепный ансамбль русских солдат, мы прекрасно понимали, что их пение пришло к нам из глубины веков. Красная Армия, красная от крови, пролитой ею за Европу, спасшая даже тех, кто ее боялся, была выкована режимом, защитницей и гордостью которого она навеки стала. Но доблесть ее существовала раньше любого режима.

Мы верим в вечную Россию, не зависящую от исторических явлений и не определяемую ими. Именно к ней обращаем мы взоры в этот славный момент ее истории, когда она ценою невыразимых страданий и героических подвигов приобрела право говорить с Европой во весь голос. Пусть же, невзирая на любые политические обстоятельства, она найдет досуг и даст миру великие романы, к которым так склонен ее гений и в которых вымысел является наиболее правдивым выражением действительности.

Техника и вера

Когда я думаю о персонажах Толстого, Достоевского, Чехова, которые мне так близки, с которыми я столько прожил в молодости, я иногда спрашиваю себя, кем стали бы они после Октябрьской революции, в какой мере их внутренняя революция соответствовала бы событиям, всколыхнувшим старую Россию.

Эти события оправдали бы надежды некоторых из них, удовлетворили бы кое-какие их стремления. Другие, напротив, резко отрицательно реагировали бы на них в мистическом плане. Тут каждый случай следует рассматривать особо, что составило бы предмет очень длительного исследования. Но, может быть, есть все-таки общий для них результат, наблюдаемый мной на себе в свете истории, в которой сегодня мы осуждены участвовать, с грехом пополам играя свою роль, и в которой наша жалкая мимолетная жизнь растворяется, как капля воды в могучем потоке? Вывод, который сделали бы для себя эти наши старые русские друзья, заключается, вероятно, в том, что индивидуальные страдания — роскошь, что копание в собственных тревогах — привилегия, что в истории бывают моменты, когда толпа врывается в нашу внутреннюю жизнь и громит ее, как старинные царские дворцы в дни мятежа, что человеческое горе теряется в этом потоке, сметающем на своем пути все, что мы считали самым ценным в мире — наши личные проблемы, нашу личную драму, непохожую на все прочие. Гул людской толпы в конце концов заглушает монотонный шепот наших умствований и мечтаний.

Самое сокровенное наше убежище взломано. На первый раз наша навязчивая идея (а у кого ее нет?) не так уж навязчива или по крайней мере посещает нас лишь время от времени. От этого конфликта между внешним и внутренним, от этой борьбы между водой и огнем больше всего страдают люди с развитым религиозным сознанием. По их мнению, единственное, что нужно человеку, всегда терялось в ходе исторических событий. Считая, что их существование отнюдь не обусловлено им, эти люди не сомневаются, что сумеют ему не подчиниться. Огромные усилия народа, направленные на овладение ресурсами производства, разработку богатств земли до самой глубины ее недр, покорение и использование сил материи, кажутся сначала малозначительными для тех, кто привык заниматься мистическим самоанализом и прислушиваться к себе. До сих пор их судьба определялась либо властью порока, то побежденного, то одерживающего верх, либо взлетами и падениями в их религиозной жизни. Они сосредоточили все свое внимание на превратностях божественной любви, непостижимой для тех, кто никогда ее не изведал. Драма, которую, по моим представлениям, могли бы сейчас переживать любимые герои старых русских романов, оказавшиеся в СССР, — это поединок между техникой и верой.

Трудно представить себе, какие чувства могут пробудить наши психологические романы у современного молодого русского рабочего. Если он попробует, например, разобраться в сочинениях Пруста, ему покажется, что он читает описание повадок диковинных и уродливых насекомых. Но и Пруст, наверное, испытал бы те же трудности, пытаясь проникнуться лирикой производственного процесса и производительности труда, которая одушевляет иные произведения советской литературы.

Что сохранилось в новом человеке от старого? Неужели новые экономические отношения изменили человека до такой степени, что у него не осталось ничего общего с людьми старого мира? Думать так было бы просто нелепо. Сердце, в глубине своей, не меняется. Меняется лишь степень важности, придаваемой то метафизике, то экономике; то наш взгляд обращается внутрь нас, а ухо внимательно прислушивается к внутреннему спору, то, напротив, мы проникаемся презрением к вопросам, на которые нет точного ответа, и внемлем призыву Заратустры: «Братья мои, оставайтесь верны земле!»[3]

Быть может, из горнила истерзанной Европы возникнет новый человек. Он сразу же примется за восстановление городов, реконструкцию заводов и шахт; он выступит за улучшение условий труда, равномерное распределение тягот между гражданами и тем не менее не отречется от той части своего «я», которая задает вопросы, мечтает о совершенстве, ищет по ту сторону материального другой мир, реальность возвышенную, деятельную, а может быть — и любовь.

Победа разума

Нет, сейчас, в момент, когда герои Советской Армии подходят к самому сердцу Германии, которая вчера еще держала нас в своих щупальцах, мы, конечно, не оробеем. Благодаря нашим союзникам победа близка, близко освобождение, настоящее освобождение (пока угроза висит над Страсбуром, мы еще не свободны). Сверх этого нам будет дано все остальное, и прежде всего мир в нас самих, мир в самой Франции. Слово, которого ждали миллионы французов, может быть произнесено наконец лишь в победоносной Франции.

К чести своей, страна Паскаля и Вольтера иногда не верит в фатальность: чистка Парижа, направленная в первую очередь против писателей, — это как раз та фатальность, которой он счастливо избежит. К чему отрицать? Мы вынуждены молчать, когда нам напоминают, что образованные люди отвечают головой за каждое слово, сказанное в запале политической борьбы, и что, чем больше талант, тем больше вина. Но что ни говори, для лучшей части Франции невозместима потеря даже одной мыслящей головы, как бы плохо она ни мыслила. Неужели нет другого наказания, кроме смерти? Единственные казни, которые история не прощает Террору, — это казни философов и поэтов. Единственные слова, которые ею никогда не будут оправданы, — это слова скота Кофиналя *: «Республике не нужны ученые». В некоторых строках Пьера Бенара, в упреках, адресованных мне таким крупным деятелем Сопротивления, как Паскаль Копо, я чувствую беспокойство и даже тревогу за Филиппа Барреса, несмотря на его отнюдь не показное безразличие к таланту. Часто именно те, кто пострадал больше других и до сих пор страдает за своих близких, меньше других жаждут лишить Германию ее последней победы: непримиримой ненависти между французами. Тысячи молодых интеллигентов и, утверждаю, даже студентов-коммунистов испытывают святое нетерпение: объединиться, сделать «громадное усилие разума», которое генерал де Голль приветствовал в Сорбонне и которое приведет нас к победе, когда Франция, вся целиком, станет хозяйкой своей судьбы. Благодаря легионам маршала Сталина мы сегодня уверены: час этот близок.

«Возрождение Франции, — провозгласил вчера в Иври Морис Торез, — это задача не одной партии и тем более не кучки государственных деятелей; это задача миллионов французов и француженок, задача всего народа». Пусть же эти слова найдут во всех нас самый широкий отклик.


  1. Танковые дивизии (нем).
  2. Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 15., М., «Наука», 1976, с. 29.
  3. Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. СПб, 1913, с. 27. (Пер. В. Изразцова.)

Комментарии (В.Е. Балахонов, И.С. Ковалева)

В виде отдельной книги впервые опубликовано издательством «Грассе» в 1945 г. Статьи, составляющие сборник, с августа 1944 г. по март 1945 г. печатались в периодической прессе (преимущественно в газете «Фигаро»). Избранные главы на русском языке публикуются впервые.

  1. В 1830 и в 1850 годах, когда правящие классы Франции бросились на колени перед Луи-Филиппом и принцем-президентом… /— В июле 1830 г. сторонники Луи-Филиппа (1773—1850), «орлеанисты», добились возведения его на престол (1830—1848). Наполеон III (Луи Наполеон Бонапарт, 1808—1873) — французский император в 1852— 1870 гг., избранный в декабре 1848 г. президентом Второй республики, совершил 2 декабря 1851 г. государственный переворот, что привело к реставрации во Франции бонапартистской империи (2 декабря 1852).
  2. Пери Габриель /(1902—1941) — национальный герой французского народа, член ЦК ФКП. 18 мая 1941 г. был арестован вишистской полицией, 15 декабря расстрелян гитлеровцами.
  3. Декур Жак /(/наст. имя /Даниель Декурдеманш, 1910—1942) — национальный герой Франции, писатель-коммунист; с 1938 г. главный редактор журнала «Коммюн», автор «Манифеста национального фронта писателей» (1942). В 1942 г. был арестован петеновской полицией, расстрелян как заложник.
  4. Политцер Жорж /(1903—1942) — французский философ-марксист, сотрудничавший в «Юманите». Расстрелян как заложник.
  5. Эстьен д'Орв// Оноре д' /(1900—1941) — морской офицер, сторонник де Голля, участник Сопротивления. Был выдан одним из своих сотрудников, расстрелян гестаповцами.
  6. Сенглен Антуан /(1607—1664) — французский моралист, янсенист, духовный руководитель Блеза Паскаля.
  7. Бир-Хакейм /— населенный пункт в Киренаике, где в мае—июне 1942 г. пехотная бригада «Сражающейся Франции» оказала мужественное сопротивление наступающим немецко-фашистским войскам и с боями вырвалась из окружения.
  8. Лоуренс Дейвид Герберт /(1885—1930) — английский поэт и романист. 
  9. …как аббат Сьейес на следующий день после Террора /— Аббат Эмманюель Жозеф Сьейес (1748—1836) — французский политический деятель, один из основателей клуба якобинцев, перешедший в июле 1791 г. к фельянам. Молва приписывает ему фразу о периоде якобинской диктатуры: «Я выжил».
  10. Если /бы /политика Монтуара принесла плоды… /— 24 октября 1940 г. во французском городке Монтуар состоялась встреча Петена и Гитлера, на которой была официально провозглашена политика коллаборационизма.
  11. «Я желаю победы Германии…» /— «Я желаю победы Германии, потому что без этого завтра повсюду утвердится большевизм» — фраза, произнесенная 22 июня 1942 г. по радио Пьером Лавалем (получившим 19 апреля 1942 г. пост главы правительства).
  12. Прево Жан /(1901—1944) — французский писатель и литературовед, автор книг о спорте и танце («Радости спорта», 1925), о творческом пути Монтеня («Жизнь Монтеня», 1927), диссертации «Стендаль» (1942) и др. Герой движения Сопротивления, погиб 3 августа 1944 г. в схватке с германскими оккупантами.
  13. Кассу Жан /(1897—1986) — писатель, эссеист, искусствовед; уроженец Испании; автор романа «Кровавые дни Парижа» (1935). Активный участник движения Сопротивления.
  14. Школа на Ульмской улице… /— т. е. Высшая Нормальная школа (на улице Ульм в Париже).
  15. Эррио Эдуар /(1872—1957) — французский политический деятель, один из лидеров партии радикалов и радикал-социалистов.
  16. Жуве Луи /(1887—1951) — французский режиссер, театральный деятель и киноактер, игравший на сцене театров «Вьё коломбье» и «Ателье». Его наиболее значительные роли — в пьесах Мольера, Жироду и Жюля Ромена.
  17. Ален /— см. коммент. к с. 162.
  18. /«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» /— Евангелие от Иоанна, XV, 13.
  19. …репортаж… о поездке в Веймар /— см. коммент. к с. 254. 
  20. …в том числе вас, дорогой Жан Барро… /— Мориак имеет в виду не Жана Луи Барро, а Анри Барро (р.  1900), французского композитора, родившегося, как и он сам, в Бордо.
  21. /Бердяев Николай Александрович /(1874—1948) — русский религиозный философ; с 1924 г. жил во Франции. Идейный противник марксизма, Бердяев вместе с тем принимал ряд положений марксистской критики буржуазного общества.
  22. /«Генерал Дуракин» /(1866) — роман графини де Сегюр (см. коммент. к с. 34), предназначенный для подростков.
  23. «Без бога-то и без будущей жизни?..» /— Ошибка памяти: эти слова принадлежат не старику Карамазову, а его сыну Дмитрию.
  24. Даже Андре Жид не смог ничего добавить… /— Речь идет об очерках А. Жида о Советском Союзе («Возвращение из СССР», 1936; «Поправки к моему возвращению из СССР», 1937), в которых содержится весьма тенденциозное освещение жизни в нашей стране.
  25. Кофиналь-Дюбай Жан Батист /(1754—1794) — французский врач и политический деятель, избранный 17 августа 1792 г. председателем революционного трибунала. По слухам, произнес цитируемые Мориаком слова в ответ на просьбу химика А. Л. Лавуазье отсрочить его казнь до окончания опытов.