Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

О. Памук. Интервью [«Новая юность», №4, 2001]

PDFPDF

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Знаменитый турецкий писатель Орхан Памук — автор нескольких романов: «Джевдет-бей и его сыновья» (1979), «Тихий дом» (1984), «Белая крепость» (1985), «Новая жизнь» (1994) и «Меня зовут Красный» (1998). Однако международная слава пришла к писателю после публикации «Черной книги» — «Kara Kitap» — в 1990 году. Книга эта была переведена на многие языки, а в конце прошлого года появилась и на наших прилавках в замечательном переводе Веры Феоновой. Отечественная критика довольно взволнованно отреагировала на появление этой книги — «Черную книгу» впопыхах сравнили чуть ли не со всеми классиками ХХ века, но никто толком так и не разобрался в ней до конца. Предлагаем вашему вниманию первое в России интервью Памука, которое, надеемся, прольет свет на черные страницы его книги. Беседа состоялась в студии Памука — или в «офисе», как сам он называет вторую свою квартиру, в которой уединяется для написания книг. Представьте себе огромные окна с потрясающим видом на солнечный Босфор, стеллажи с книгами вдоль стен и глубокие кресла — вот в такой примерно обстановке и проходила наша беседа.

— «ПАМУК» с турецкого — это ведь хлопок, да?

— Именно. Дело в том, что мои предки когда-то в незапамятные времена бежали с Кавказа в Турцию. Там, в Анатолии, они и получили это прозвище. У них лица были слишком белыми.

— То есть к хлопчатобумажной промышленности ваши предки отношения не имеют?

— Скорее к железным дорогам. Мой дед страшно разбогател в тридцатых годах на железных дорогах — тогда в маленькой Турции их только начали строить. Я не преувеличиваю — он был очень богат, но рано умер, а его многочисленные дети бездарно профукали наследство. Так что у нас это такая семейная хохма — куда деньги исчезли. Поскольку дед умер рано, всем заправляла бабушка — у нее было четыре ребенка, и все они жили в большом доме в районе Нишанташи. В период модернизации они перестроили дом в доходный, и все мои дядьки (и мои родители) расселились по отдельным квартирам, но в этом же самом доме. Так что ребенком я жил в обычном многоквартирном доме, а курьез состоял в том, что в этих квартирах жили мои родственники.

— То есть семейство в «Черной книге» списано с натуры?

— Более-менее да.

— Ну а потом?

— Поскольку мой дед был инженером, предполагалось, что все мы пойдем по его стопам. Но я в нашей «технической» семье увлекался искусством. Я решил, что буду архитектором, и три года изучал предмет. Ну и читал, читал, читал — запойное чтение, которое привело меня к тому, что я решил стать писателем. Параллельно я стал учиться в Стамбульском университете на журналиста, но никогда не рассматривал это занятие серьезно — просто мне нужно было закосить от армии. Мне было 22, и я писал мой первый роман, который не принес мне ничего: ни денег, ни славы. До тридцати лет я написал два с половиной романа и к тридцати годам сумел напечатать один из них — это была длинная семейная сага в классицистическом духе, но у нее было до странности много читателей. Первая книга продалась тиражом две тысячи за год, вторая — шесть, третья — шестнадцать, а потом — раз! — тиражи взлетели под небо: книги стали продаваться по паре сотен тысяч копий каждая. Тогда же пришла и западная слава.

— Как дело обстояло с политическими пристрастиями в вашей семье?

— Моя семья всегда была ориентирована на Запад. Эта идеология — кемализм — давала им некоторые духовные полномочия, считалось, что они — это элита республики, что они — выше остальных, что у них — особый статус, особые привилегии. Что, в общем, было недалеко от истины.

— А как вы угодили в Нью-Йорк?

— Моя жена защищала диссертацию в Колумбийском университете. Этот университет выделил и мне стипендию. Я приехал к ней и стал преподавать турецкий. Параллельно в библиотеке я писал «Черную книгу».

— То есть этот роман был написан в Америке?

— Да, большая часть.

— Местоположение вашего письменного стола повлияло на текст?

— Да, в какой-то степени — ностальгия и все такое, знаете. Там, в Нью-Йорке, я как будто увидел все в перспективе. Все показалось мне более ценным, чем это было на самом деле. Детали, подробности — все стало более выпуклым. Я представлял себя Джойсом, который сидит в Триесте и пишет своих «Дублинцев».

— То есть структурной моделью для «Черной книги» стали сочинения Джойса?

— Безусловно, я ориентировался на него — на то, как он подошел к Дублину, в частности.

— Джойс писал, что «история — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться». Читая «Черную книгу», кажется, будто история для вас — это длинная сказка, которую хочется без конца перечитывать. Как вам такое сравнение?

— Конечно, мне по сердцу идея о том, что история — это всего лишь цепочка сказок. С другой стороны, мне по большому счету наплевать, как там было на самом деле в истории. Мне интересны варианты истории, своего рода «сказки про историю» в сознании разных людей. Я воображал себе людей, которые носят по Стамбулу в своих головах тысячи разных историй, а не Историю с большой буквы.

И еще одно — это касается традиции турецкой литературы как таковой. Дело в том, что турецкая литература всегда страдала левизной во взглядах. Она была плебейской — в том смысле, что писатели в своих романах в основном радели об анатолийских крестьянах, о бедноте. Это был такой социальный реализм.

— Ведат Туркали?

— Ведат Туркали, да, хотя он более урбанистичен, но все равно, его политические взгляды... Как ни странно, никто не писал о Стамбуле, об этом городе. Забавно, правда? Так вот, я решил посмотреть на этот город как на палимпсест. Как на многослойный пирог из его историй — византийской, оттоманской, республиканской. Особенно оттоманской.

— Почему?

— Дело в том, что оттоманский период истории в новое время был под негласным запретом. Турки хотели видеть себя турками, а не наследниками Оттоманской империи. А Оттоманская империя, как всякая империя, была многонациональной — в Стамбуле жили и греки, и турки, и евреи, и армяне. Вот я и решил посмотреть на этот период истории...

— ...через суфизм и Мевляна?

— Да-да-да, но в первую очередь я хотел поместить своих героев в саму ткань этого города, дать возможность ощутить ее фантастические свойства через художественную прозу. Я хотел показать этот город не с точки зрения классовой борьбы, как это часто было, а с точки зрения его истории, его тайны, которая до сих пор опутывает Стамбул. В этом, если угодно, и заключалась моя политическая программа.

— Вернемся к суфийской поэзии. Из каких соображений вы обратились к этим текстам — из обывательского любопытства или из религиозной потребности?

— Ни так и ни так. Я не принадлежал к секте суфиев, а потому никакой религиозной мотивации у меня не было. Из чистого любопытства в этих текстах тоже делать нечего — они покажутся просто скучными. Мне же для моей книги нужен был оригинальный срез так называемой традиционной литературы, каковой суфийская поэзия, безусловно, является.

— То есть вы хотите сказать, что обыгрывать суфийскую поэзию — это оригинально?

— Хотите верьте, хотите нет — но это так. Дело в том, что никто из моего окружения — шире, моего поколения — никогда не читал эти стихи. Они читали западных модернистов, турецких «леваков», но только не то, что лежало под ногами. Вот я и решил обыграть этот пласт. Открыть глаза нашему псевдомодернистскому обществу на суфиев.

— Такая реакция, верно?

— Да-да, это была реакция на повальное увлечение западной поэзией, причем поэзией с давно просроченной датой.

— Очень часто читатели рассматривают «Черную книгу» как продвинутый туристический гид «для умных». Пытаются найти в городе то, что описано в художественном произведении. Как вам такая ситуация?

— Сегодня вечером я обязательно покажу вам дом в Нишанташи, лавку Алааддина и познакомлю с самим Алааддином. (Смеется.) Если серьезно, меня это мало волнует. Чтобы написать такую книгу, нужно было быть тупым фанатиком всех этих мелочей и деталей, рассыпанных в романе. Упертым энциклопедистом, если хотите. «Первая турецкая иголка была сделана в 1956 году!» — вот, что было важно.

— В вашей книге очень много сугубо «турецкого» background«a. Настолько много, что европейский читатель не считывает около десяти процентов книги...

— Да, в некоторых случаях я не мог себя сдержать и воткнул несколько шпилек, сделал несколько злобных выпадов. Проблема в другом — в том, что пласт суфийской поэзии, обыгранный в книге, абсолютно непонятен европейскому читателю. Турецкому, впрочем, тоже. (Смеется.)

— В России есть переводы суфийской поэзии, но яснее ситуация от этого не становится. Ты читаешь эти стихи и не понимаешь, из-за чего сыр-бор. Только потом, когда я попал в монастырь суфиев здесь, в Стамбуле, посмотрел на крутящихся дервишей, услышал музыку, побродил по садику, я почувствовал атмосферу...

— Все абсолютно правильно! Тексты суфиев действительно плоски и одномерны, и то, что делает их неподражаемыми, — это атмосфера. Плюс ты должен подходить к их текстам с верой в то, что они — откровение. Я был светским западником и читал их тексты скептически. Читал и читал — и ничего не происходило. Но вот истории, которые в них рассказаны, — это действительно интересно, тут есть индийская традиция, и мне все это было любопытно. В общем, как стихи эти тексты — слабые, как источник информации о тех временах — интересны.

— Ваши пристрастия в русской литературе?

— Толстой и Достоевский. К романам последнего я даже писал предисловия для турецких изданий. Еще весь английский Набоков. Когда-то запоем читал Солженицына — хотя теперь его брутальное морализаторство меня раздражает. Да вот мой русский стеллаж — сами смотрите: Андрей Белый, Чехов, Платонов. Туда, в задний ряд, я убрал Горького и Эренбурга. Вот эссе Бродского.

— Как вам его текст о Стамбуле?

— Само по себе эссе отличное — но ничего общего с реальным положением вещей, с атмосферой, с духом этого города оно не имеет. Это как у Одена, который писал свои снобистские записки путешественника: приехал в Исландию и расплевался. Скучно ему, видите ли, стало. А у Бродского мне по-настоящему нравится его эссе о питерском детстве.

— Ну а ваше детство в Стамбуле?

— Сорок лет назад Стамбул был тихим деревенским городком. Моя мама гуляла с нами по пустынному Эстиклялю (так он теперь называется). Мы заходили в лавки — помню, искали пуговицу. Когда в городе проезжала машина, мы с братом кричали: «Смотри, машина!» Вот с этого берега мы ныряли в Босфор и купались. Я знал наизусть названия всех морских тварей, которые плавали у берега. И до сих пор обожаю рыбу — в ресторане, я имею в виду. А теперь на улицах — толпы людей, в основном приезжих из Анатолии. Пробки на дорогах. В городе есть районы, где я никогда не бывал — настолько они далеко. В Босфоре опять же не искупаешься. С другой стороны — вот этот вид из моего окна — он не меняется. Несколько тысяч лет как минимум. (Смеется.)

— Ну а как же все эти стамбульские тайны, подземелья, сады?

— Сады, подземелья — все это городская мифология. Все мальчишки Стамбула бредят подземными ходами, по которым жители Константинополя бежали из города со своими сокровищами. Но ход до сих пор не найден. Эта мифология имеет свою основу — на уровне быта, когда чердак твоего дома — модерный, первый этаж построен при Сулеймане, а подвал выложен византийской кладкой.

— Отлично. Ну и последнее — каков ваш, так сказать, «распорядок жизни»?

— Я живу с женой (у нее, кстати, русские предки из Крыма) и маленькой дочкой в Нишанташи, недалеко от дома, где жило семейство Галипа, то есть мое семейство. По утрам я отвожу дочку в сад и иду пешком через Бейоглу в свой офис. Это примерно двадцать минут. В офисе я пишу (все свои романы я, кстати, написал от руки), отвечаю на звонки, веду переписку. Потом мои рукописи набирает ассистент. Вечером я возвращаюсь домой, и мы вместе ужинаем. Когда выходит очередная книга, я отправляюсь в рекламное турне по той стране, где она вышла. Потом возвращаюсь, и все начинается снова.

По-моему, я счастливый человек, а?

Беседовал Глеб Шульпяков
Стамбул-Москва