Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Л. Мэтчен. Зингер и его рассказы [08.1985]

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Еврейский писатель на идиш, лауреат Нобелевской премии Исаак Башевис Зингер, которому недавно исполнился восемьдесят один год*, возвращается с утренней прогулки. Он шагает быстро, наклонив голову, глядя в землю и опережая свою чуть задыхающуюся супругу Альму, на которой он женился сорок пять лет назад.

Как обычно в этот час, он направляется к своему многоэтажному дому у самого моря на Коллинз-авеню в Майами-Бич. Это рядом с бульваром Исаака Зингера, названного в его честь после присуждения писателю в 1978 году Нобелевской премии. Сегодня прогулка была короткой, а обычно он вышагивает по пять миль, или восемьдесят нью-йоркских кварталов — так он привык мерить расстояния, и таков неизменный распорядок их жизни. Они с Альмой только что позавтракали в кафетерии при аптеке Шелдонов, где начинают почти каждый свой день, если не уезжают в Нью-Йорк или в швейцарский Веген, где у них тоже есть квартиры.

Он минует лавку с корсетами, магазин ортопедической обуви, пекарню, известную тем, что хлеб здесь пекут почти без соли: это район пожилых. Прохожие тут шагают медленно, и машины движутся медленно. На всём лежит тень отставки, преклонных лет и свободного времени, которое нужно как-то убить. Громадные животы, бермудские шорты, бронзовая морщинистая кожа, варикозные вены. На идише, родном языке Зингера, в Америке говорит лишь тающее сообщество пожилых еврейских иммигрантов и хасиды. Но здесь этот язык можно услышать не реже английского. В меню ресторанов есть непременно сливовый сок и тушеный чернослив. Но в дряхлеющий мирок своих говорящих на идиш современников Зингер никак не вписывается: он ходит быстро и совсем не загорел, хотя неделями температура здесь не опускается ниже двадцати пяти градусов. Он сухощав, и, в отличие почти ото всех обитателей этих пляжных мест, всегда при галстуке, в белой рубашке, тяжёлых чёрных туфлях и лёгком синем пиджаке. На голове — элегантная соломенная шляпа. Костюм, галстук, шляпа: облик Старого Света, от которого он никогда не отрекался, и говорит, что знать не знает о бермудских шортах.

Зингер всегда спешит: в разговоре, как и при ходьбе. Уже одиннадцать утра, и в запасе у него лишь час, потому что «они» не дадут ему покоя. «Они», объясняет Зингер, «это телефон». Всё утро его отвлекают звонки: то просят об интервью, то читатели предлагают свои рукописи, то расспрашивают о работе, то почитатели изливают чувства, то приглашают на какие-то собрания. «Кто ни позвонит, обязательно скажет: «Я большой поклонник вашего таланта», или «Я читал вас ещё до Нобелевской премии», — не без сарказма замечает Зингер на английском с польским акцентом, и вид у него, когда он молча поднимается на лифте и открывает дверь залитой солнцем небольшой квартиры в кооперативе-кондоминиуме, загнанный.

Сегодня воскресенье, но день у Зингера не праздный. Нужно подготовиться к занятиям в литературной студии, которую он ведёт по понедельникам со своим другом Лестером Гораном, профессором английского языка в Университете Майами. Он согласился дать мне интервью, и кажется, что это обещание угнетает его больше всего, но готов смириться, потому что «не любит подводить людей». В этот вечер его пригласили на ужин, куда ему тоже не хочется идти. И, конечно, нужно выкроить время для собственной работы: сейчас он пишет роман «Возвращение домой» Der Weg Aheim), который печатается с продолжениями раз в неделю в нью-йоркской еврейской газете "Форвард"(The Jewish Forward). Издатель, Шимон Вебер, ждёт следующего отрывка, и читатели тоже ждут.

Телефонный звонок раздаётся очень скоро: какая-то женщина приглашает его на обед.

— Должен сказать вам, что я себя неважно чувствую, — пытается отговориться он. — Если бы вы могли уволить меня...

Не помогает.

— Расскажите мне хотя бы, кто там будет? Собираются в ресторане или дома? Когда заедет машина?.. Я повторяю, я действительно неважно себя чувствую, поэтому, я возможно, уеду пораньше...

Женщина настаивает. Зингер долго слушает и, наконец, уступает.

— Ну, хорошо, дорогая. Хотя я неважно себя чувствую, может быть, среди людей мне станет лучше. Ладно, ладно, договорились...

Наступает пауза.

— И передайте привет вашему мужу. Спасибо.

На девятом десятке лет Зингер достиг пика известности, признания и работоспособности. В прошлом году он запустил две новые пьесы на Бродвее, опубликовал четыре книги: "Любовь и изгнание«(Love and Exile), «Рассказы для детей» (Stories for Children), "Дары"(Gifts) и "Образ и другие рассказы«(Image and Other Stories), а, кроме того, ряд статей в New York Times и несколько коротких рассказов, включая три в The New Yorker, два — в Partisan Review и два в еврейском журнале Moment. Его романы печатаются еженедельными частями в «Форвард», для которой он регулярно пишет ещё с 1935 года и где появились почти все переводы его работ, в том числе "Волшебник из Люблина"(The Magician of Lublin), "Раб«(The Slave), «Господский дом» (The Manor), "Поместье«(The Estate) и «Кающийся» (The Penitent).

Считается, что он — единственный еврейский писатель, которому удалось в переводах привлечь внимание американцев. Вообще же, его произведения выходили на шестнадцати языках. Пишет он очень много. Некоторые сюжеты связаны с Америкой, но большую часть он черпает в канувшем мире местечек и гетто довоенной Польши.

Простым и ясным слогом он рисует этот заповедный край конных дрожек, простаков и мудрецов, гулящих девок, арестантов, фанатиков и сумасбродов. Там набожные юноши ходят в габардиновых лапсердаках и отращивают пейсы, а интеллигенты обсуждают в варшавских кафе революцию, сионизм, Кафку и Спинозу. Там духи, демоны и вселившиеся в душу диббуки — часть обыденной жизни.

Но прежде всего — это мир, в котором идёт нескончаемая борьба добродетели со страстью, добра со злом, традиции с обновлением. Его рассказы текут по руслу людских судеб: женатый волшебник-еврей, владеющий тайной силой и имеющий несколько любовниц неевреек, вдруг бежит в покаянное одиночество от беспутной жизни, к которой его продолжает тянуть и которой он страшится. Женщина, героиня его рассказа, столь неистова, мстительна и полна гневом, что огонь преследует её по пятам и, в конце концов, пожирает. Тщеславная замужняя дама из Крашника предаётся эротическим фантазиям и, соблазнённая чёртом, проходит сквозь зеркало в своём будуаре.

В мире Зингера, однако, не одни лишь тьма и разлад: именно разнообразие влекло к нему многих читателей. У него есть и удивительно смешные рассказы, и мягкие утешающие сказки для детей. Есть чудные истории о любви и преданности, как, например, "Маленькие сапожники«(The Little Shoemakers): трогательный рассказ о тяжком труде семейства сапожников, которое, и переехав в Америку, не бросает своего ремесла; или всем известный «Гимпель-дурень» (Gimpel the Fool), наивный и милый ротозей, рассказывающий историю бесконечных насмешек и шуток над ним.

Прошло уже почти семь лет после присуждения Нобелевской премии, но лекции Зингера и выступления, на которых он читает свои произведения, продолжают собирать огромные аудитории. Его постоянно приглашают, и он находит в себе силы читать лекции, раздавать книги с автографами в библиотеках, посещать еврейские центры и колледжи по четыре раза в месяц. Чаще всего он бывает в Нью-Йорке, но иногда и в других частях страны.

Многие стремятся взять у него интервью, и почти всегда бывают им очарованы. В описаниях он неизменно предстаёт увлечённым дедушкой-рассказчиком, а когда он читает — его голубые глаза загораются. Он мастер шутливой фразы («Я вегетарианец, потому что забочусь о здоровье — здоровье цыплят!»; «Бог наделил меня таким количеством фантазий, что для меня заботит не то, как их осуществить, а как от них избавиться»). Он остроумен, энергичен, приветлив. The New York Times Magazine назвал Зингера, наряду с Карнеги Холлом и Бруклинским мостом, одной из «причин, почему Нью-Йорк так ужасно привлекателен».

Обожание и восхищение объясняются отчасти и тем, что в нём видят ходячий музей еврейской жизни в Восточной Европе. На его выступлениях люди — молодые и пожилые, студенты, профессора и просто читатели — буквально выстраиваются в очередь, чтобы сказать, как они благодарны ему за возможность ощутить мир польских местечек. «Все повторяют одно и то же, — говорит Двойра Менаше, секретарь и личный помощник Зингера, — «Вы вернули мне моё наследство. Вы воскресили мир моей бабушки»».

Розалина Шварц, куратор посвящённой Зингеру выставки в нью-йоркском Институте еврейских исследований (YIVO Institute for Jewish Research), рассказывает, как растроганы бывают посетители, как по много раз возвращаются к одному и тому же экспонату, а случается даже плачут.

"Куда бы вы ни приехали, вы всегда найдёте живой интерес к нему, — рассказывает нью-йоркская писательница Доротея Штраус (Dorothea Straus), жена зингеровского издателя Роджера Страуса. Её книга "Под шатром«(Under the Canopy) — это рассказ о двадцатилетней дружбе с писателем. «Другого такого писателя я не знаю», — говорит она.

Идут похвалы и от критиков. Критик и историк Ирвинг Хоу (Irving Howe) писал, что Зингер — «гений», чья проза на идише «отличается несравненным словесным и ритмическим блеском».

Писатель Лесли Фидлер (Leslie Fidler), профессор литературы в State University of New York at Buffalo, называет его «создателем подлинного мифа», а Сол Джительман (Sol Gittleman), проректор Tufts University, читающий курс культуры на языке идиш — «одним из величайших фантазёров — Шагалом литературы на идиш».

Хулителей тоже хватает. Утверждают, что его произведения «отрицательно сказываются на евреях», что «он описывает женщин «зло и унизительно», а его книги — «слишком грязные». Некоторые из знающих его лично, говорят, что он бывает резок, груб и мелочен. Вспоминают, как он в одном газетном интервью разнёс в пух и прах Барбару Штрайзанд (Barbara Streisand) за экранизацию "Ентла«(Yentl) — одного из своих рассказов, назвав её работу «самоубийством художника» и заметив, что «она совершенно противоречит духу этого произведения». Говорят, что прошлой весной он отказался побеседовать с создателями этого фильма, когда по предварительной договорённости они целой группой прилетели из Финляндии в Майами.

Но почти всем, кто так или иначе был связан с ним, ясно, что есть нечто незаурядное в этом писателе, в этом хрупком на вид человеке с тонкими пёрышками волос и прядающими ушами, чьё официальное образование ограничилось лишь полутора годами раввинской школы.

Даже сейчас, перевалив на девятый десяток, он чрезвычайно плодовит, и сам не знает в точности, сколько книг он написал, но издательство Farrar, Straus & Co., в котором вышло большинство переводов его произведений, сообщает, что на английском языке опубликовано 10 книг его коротких рассказов, 13 книг для детей, три собрания сочинений и четыре книги мемуаров. Многие из рассказов, уже появившихся в «Форвард», ещё предстоит перевести.

«Сейчас, достигнув преклонных лет, — говорит он, — мы вместе с Двойрой пытаемся спасти их от забвения и напечатать на идише и на английском».

Несмотря на то, что он получил самую престижную награду, о которой только может мечтать писатель, и что его рассказы публиковались в самых изысканных американских журналах, почти всё написанное он предлагает прежде всего скромному еврейскому «Форварду». Этому еженедельнику уже восемьдесят восемь лет. Когда-то он был ежедневной газетой, которую читали в каждом еврейском доме по всей стране, но теперь от былой славы осталась лишь тень. Его читатели на идиш уходят в мир иной, и тираж упал с 220 000 в 1924 году до 25 000 сегодня.

Тем не менее, Зингер с гордостью говорит, что работал для этой газеты каждый день, кроме праздника Йом-Киппур, хотя, по словам самого издателя Шимона Вебера (Simon Weber), здесь ему платят гроши по сравнению с тем, что он мог бы получить в The New Yorker. Почему же? Просто потому, объясняет Зингер, что он был связан с этой газетой и её читателями так много лет. Это — часть его жизненного распорядка, и это заставляет его не расслабляться.

Просто так ему нравится.

Его преданность «Форварду» тем более примечательна, что часть его читателей — люди, знающие описываемый им мир, или, по крайней мере, хорошо знающие идиш — первыми набрасываются на него с критикой. Некоторые смотрят на него с подозрением, обвиняют в сенсационности, гротеске, профанации и непристойностях.

Утверждают, что отрицательные персонажи, демоны и черти в его историях унижают евреев и несовместимы с еврейской жизнью. «Я был почитателем Зингера, пока его злые гномы и домовые плюс нечто близкое к порнографии не отбило у меня охоту», — говорит бостонский адвокат Люис Ванштейн. Рассказывают, что кое-кто из наборщиков в «Форвард» отказывался прикасаться к его рукописям: так оскорбляли они их ортодоксальные чувства.

В каком-то смысле, Зингер — тот пророк, которого не признают в его отечестве. Аарон Лански, руководитель Национального центра еврейской книги (National Yiddish Book Center), задачей которого является сохранение литературы на идиш, вспоминает своё посещение еврейской библиотеки в Монреале как раз в день, когда пришёл «Форвард» с известием о присуждении Зингеру Нобелевской премии. Что тут поднялось! Библиотека была полна читателей, и все что-то кричали, спорили, рвали газету друг у друга из рук, чтобы увидеть сообщение своими глазами, будто не веря сказанному.

«Все были в ярости, — вспоминает Лански, — и разгорелся шумный спор, почему не следовало присуждать эту премию именно Зингеру».

По мнению некоторых специалистов по литературе на идиш, он не должен был её получить, потому что у других писателей на этом языке было больше оснований претендовать на такую награду. Часто назвалось имя поэта и новеллиста Хаима Грейда (Chaim Grade), умершего в 1982 году и описывавшего еврейскую жизнь в Восточной Европе между двумя мировыми войнами. Он, вероятно, более всего известен своим посмертным сборником трёх переводных новелл «Раввины и жёны» (Rabbis and Wives).

Некоторые читатели жалуются, что Зингер выставляет евреев в плохом свете. Другие говорят, что ему следовало бы писать как настоящие классики еврейской литературы 19го и 20го века: Шолом-Алейхем, И. Л. Перец и Мендель Мойхер Сфорим. Они, утверждают критики, находят место для еврейской жизни в современном мире, а в произведениях Зингера, как выразился Аарон Лански, «либо законопослушность, либо полное беспутство».

Другие говорят, что произведения Зингера — во всяком случае последние — не производят на них впечатления. «Путь домой» просто скучен, — утверждает один из нью-йоркских читателей, несколько десятков лет следивший за публикациями Зингера в «Форвард». — Прочитав полстолбца я уже устал от него. Он пишет о первом, что придёт ему на ум — я бы не начинал каждый раз с описаний деревьев и солнечного света. Иногда он приступает сразу к сути рассказа, но часто уходит в длинные разглагольствования, не имеющие отношения к теме«.

Впрочем, Зингера эта реакция не обескураживает: «Такова уж природа читателя, — говорит он, — особенно нашего еврейского читателя: вечно он на что-то жалуется. Не стоит принимать это близко к сердцу. Я пишу не для ублажения читателей. Первый читатель — я сам, и то, что я пишу, должно прежде всего нравиться мне самому».

Исаак Башевис Зингер пишет в своё удовольствие с шестнадцати лет. Он родился в 1904 году в Леончине, в Польше, и был третьим из четверых детей. Его талантливый старший брат, Исраэль Джошуа (Israel Joshua), которого Зингер часто называет своим «отцом и наставником», первым в этой семье взялся за перо. Он опубликовал такие известные романы, как "Братья Ашкенази«(Brothers Ashkenazi) и «Йоше Кальб» (Yoshe Kalb). Даже сейчас кое-кто называет Исраэля «настоящим писателем» в этой семье. Их старшая сестра, Хинде Эстер (Hinde Esther), осталась безвестной. Угнетённая и болезненная, она тоже обладала некоторым писательским даром и печаталась под псевдонимом Эстер Зингер Крейтман (Esther Singer Kreitman). Недавно был переиздан ее автобиографический роман «Дебора» (Deborah).

И мать, и отец Зингера вышли из семей раввинов, а отец, Пинчос Менахем, тоже стал раввином. Материально бедный, но духовно богатый, он был целиком погружён в хасидскую набожность, и его единственным желанием было «иметь силы, чтобы служить Господу и изучать Тору», о чём Зингер вспоминает в своей автобиографической книге «Любовь и изгнание».

Он верил в чудеса и был убеждён, что над миром властвуют тайные силы. В их доме часто говорили о диббуках — духах мёртвых, вселяющихся в тела живых — и о жилищах, где обитают домовые и бесы. Светский мир мало интересовал отца, а светские книги он считал ересью. Когда у него спрашивали, чем занимаются его сыновья, он отвечал: «Продают газеты».

Мать Зингера, Батшеба, как и его отец, была истово верующей, но, как писал её сын, «между ними была разница». По характеру она была скорее скептиком и смотрела на религию и поступки людей куда рациональнее своего мужа.

Контраст их характеров и мировосприятия прекрасно описан Зингером в мемуарной книге "Суд моего отца"(My Father’s Court). К отцу в страшном волнении прибежала женщина и рассказала, что купила на обед двух зарезанных гусей, но когда стукнула их друг о друга, гуси закричали, хотя были без голов. Пинчос Менахем торжествующе заявил, что это раз и навсегда доказывает существование посылаемых с неба знамений. Батшеба махнула на его слова рукой, возразив, что зарезанные гуси не кричат. Все напряглись: семейная стычка принимала драматический оборот. Маленький Исаак, не зная, на чью сторону стать, заплакал. В конце концов, верх одержала мать: она сообразила, что женщина, наверно, просто забыла вытащить у птиц трахею.

Этот конфликт — пример почти одновременного утверждения ортодоксальной веры и её разрушения — наряду с разъедающим воздействием современности на традиционный образ жизни, стал частью сознания мальчика, и проявляется во многих произведениях писателя по сей день.

Конечно, он был подвержен и другим влияниям. Была Крахмальная улица в Варшаве, по существу, гетто, где селились евреи, и куда их семья переехала в 1908 году. В этом доме его отец основал "Бет Дин«— раввинический суд. «Здесь совместились суд, синагога, школа и, если хотите, кабинет психоанализа, где павшие духом могли выговориться», — писал Зингер в своей книге. Ещё мальчиком, он потихоньку накопил большую часть тех впечатлений и воспоминаний, доводов спорщиков, историй разводов, легенд и разговоров, которые годы спустя украсят его рассказы, романы и хасидские сказки.

«Суд моего отца был для меня школой, в которой я мог изучать человеческую душу, её причуды, устремления и преграды», — пишет Зингер в «Любви и изгнании», сборнике трёх мемуарных книг, которые он называет «своей духовной биографией — вымыслом на фоне правды». Мальчик любил читать, фантазировать, задавать вопросы и с жадным любопытством впитывал в себя всё, что происходило в этой комнате, ловя и запоминая каждую мелочь, чем изумлял и даже пугал свою мать. «Какая память! — удивлялась она. — Да не сглазит тебя злая сила».

В 1917 году Зингер уехал с матерью к её отцу-раввину в Билгорай. Четыре года он прожил в ортодоксальном, старозаветном местечке, где ничто не менялось уже многие поколения. Это тоже глубоко отразилось на его сочинениях и, вероятно, само местечко вошло в его роман «Горайский чёрт» (Satan in Goray) о лжепророке XVII века и во многие рассказы.

Но, вероятно, самое большое влияние на жизнь Зингера оказал его брат, который ввел его в круги еврейского журнализма и театра и привозил домой книги Толстого, Достоевского и даже Марка Твена в переводе на идиш. Брат был неверующим, бросал вызов ортодоксальным взглядам отца и открыл перед юным Исааком возможности современной светской жизни.

Он же и проложил путь обратно в Варшаву, куда Исаак последовал за ним в 1923 году. В бурлящем городе, в ту пору восточноевропейской столицы еврейской общественной и культурной жизни, Зингеру едва удавалось, работая корректором, сводить концы с концами. Он проводил долгие часы в библиотеках, где пожирал научные журналы и книги по философии, психологии, астрономии, физике и биологии. Он увлёкся оккультизмом и психическими исследованиями.

Здесь же он познакомился с пёстрым сообществом еврейских писателей и интеллектуалов и стал частым гостем Писательского клуба, запечатленного во многих его рассказах, хотя сам оставался с краю. Он испытывал отвращение к любым идеологиям — его не убеждали ни доводы хасидов, ни их противников, ни атеистов, ни сионистов, ни буддистов, ни социалистов. Он считал себя скептиком и человеком вне группы, хотя всё ещё ощущал связь со своими ортодоксальными корнями и со временем создал для себя особую религию и философию. В «Любви и изгнании» он называет её «частным мистицизмом: поскольку Бог совершенно неизвестен и всегда молчит, его можно наделить любыми чертами по своему разумению».

В Варшаве Зингер начал писать собственные сочинения, и в них тоже шёл своим особым путём. «Темы, которые избирали писатели на идиш, и сами их писания казались мне сентиментальными, примитивными и мелкими, — отмечает он в той же книге. — В них преобладают «штампы представлений о социальной справедливости и еврейском национализме, они остаются провинциальными и отсталыми».

Как бы то ни было, еврейская литература обходила вниманием проблемы, занимавшие Зингера, например, безудержные и разнообразные любовные опыты, которым он предавался в Варшаве, в результате чего появился сын, названный Израилем. Не говорила эта литература и о горьком чувстве стыда, охватывавшего Зингера от гложущих и неодолимых страстей. Ведь в конце концов, он был сыном глубоко верующего человека и сохранил, как сам писал, «то же представление о жене, которое было у моих родителей: она должна быть добропорядочной и невинной еврейской девушкой».

«Я любил женщин, — откровенно пишет он в «Любви и изгнании» — и с самого начала писал о плотских наслаждениях, чем повергал в ужас моих еврейских критиков, а иногда и читателей».

В Варшаве рассказы Зингера стали появляться в еврейских сборниках и периодике, роман о горайском черте печатался с продолжениями в «Глобусе». Но в целом этот период нельзя отнести к особенно продуктивным. К тридцати годам «весь мой вклад в литературу на идише ограничивался одной повестью и несколькими рассказами, напечатанными в журналах и сборниках, которые никто не читал». В 1935 году он, по настоянию брата, уезжает в Америку и поскольку «боялся, что Гитлер вот-вот вторгнется в Польшу», остается там в Нью-Йорке. К тому времени он уже расстался со своим сыном (он стал сейчас израильским журналистом, и Зингер иногда навещает его) и его матерью, Руней, тоже живущей в Израиле.

В Америке он повстречал Альму, которая родилась в Германии, и женился на ней. Альма работала продавщицей и поддерживала его. Здесь он начал писать статьи и рассказы для «Форвард», но до наступившей в 1945 году смерти своего брата преуспевшего не создал ничего более значительного. Многие, знавшие Зингера, утверждают, что он робел перед могучим дарованием брата и не имел решимости проявить свой собственный талант.

В Польшу Зингер никогда больше не вернулся, но, по сути, никогда и не покидал её. Большинство его героев, даже в рассказах, действие которых происходит в Америке, так или иначе связаны с Польшей, а в его европейских рассказах описания жизни в этой стране столь ярки, свежи и увлекательны, что трудно поверить, что они созданы за её пределами. Зингер продолжает писать о том, что волновало его в Варшаве: судьбе современных евреев, утративших веру, силах, правящих жизнью человека, борьбе между вожделениями и нравственностью. В «Суде моего отца» он писал, что в его рассказах «от хедера до алькова и обратно — только шаг». Поражает его преданность Старому Миру после полувека, проведённого в Америке, а его собственные объяснения, как и в других случаях, немногословны и просты.

«Писатели всегда возвращаются к своим юным дням и первой любви, — говорит он. — Если писатель пишет о жизни и относится к ней серьёзно, он непременно возвращается обратно, как преступник приходит на место преступления. Инстинкт влечёт его назад к его корням».

Но произведения самого Зингера создавались, конечно, не только инстинктом. Кажется, что в них он сознательно лелеет Старый Мир, не позволяя ему исчезнуть. Близко знающая его Доротея Штраус говорит: «Я чувствую, что сознательно или бессознательно он стремится сохранить культуру, которую покинул, и видит только то, что может ему пригодиться в книгах. Очень может быть, что он ни разу в жизни не был на пляже. Насколько я знаю, он почти ничего не тратит на себя. Где бы он ни был — он всегда на польских улицах».

Возможно, для него реально существует лишь мир, находящийся внутри него самого. Он редко ходит в кино, не смотрит телевизор и говорит, что почти ничего не читает из художественной литературы, потому что «у меня нет на это времени». Он так и не научился ездить на велосипеде и водить машину. С трудом вспоминает номер своей квартиры и, если его об этом спрашивают, уточняет у Альмы.

Он понятия не имеет, как найти свою аудиторию в Майамском университете. Английский факультет нанял лимузин, который заезжает за ним каждую неделю, а он только говорит шофёру, что «мне нужно к фонтану». Там он спокойно ждёт, пока кто-нибудь из студентов не спустится и не проводит его.

С внешним миром его связывают лишь две женщины: преданная и яростно заботливая Альма, пытающаяся — как правило, безуспешно — не позволять ему так много работать. Каждую неделю, перед тем, как он уезжает на занятия, Альма старательно укладывает ему завтрак в бумажный кулёк, хотя он привозит его обратно нетронутым, забывая поесть. Она ласково называет его «Дулли» и с гордостью вспоминает о времени, когда «мы получили Нобелевскую премию».

Другая женщина — Двойра Менаше, бойкая и жизнерадостная личная секретарша. Сейчас ей тридцать один, а десять лет назад она ходила на занятия Зингера в Bard College, в двух часах езды к северу от Нью-Йорка. Как-то она сама предложила подвозить его на машине, и он согласился. Сейчас она организует его встречи, помогает в поиске материалов и переводит некоторые рассказы. У неё чёрные густые волосы, проницательные синие глаза, серёжки-капельки и кружевной чёрный свитер, что делает её необъяснимо похожей на европейскую героиню зингеровских книг. «Не дай Бог, с ним что-то случится! — восклицает Менаше. — Он должен прожить до 120 лет».

Писательский труд и теперь остаётся центром его жизни, которая в других отношениях довольно однообразна и лишена блеска.

Он ест простую пищу, часто в кафетериях: яйца, варёную картошку, кашу. Почти не бывает в синагоге, хотя утверждает, что верит в Бога и постоянно молится. «Для чего я в моём возрасте должен туда ходить? Чтобы сказать Всевышнему то, что я хочу ему сказать? Я могу это сделать дома или на улице».

«Начинается мой день часов в восемь-девять, — рассказывает он. — Я сажусь за работу, если они мне дадут». Пишет он от руки мелкими еврейскими буковками на линованной бумаге, работает дисциплинированно и сосредоточенно. Помех он почти не замечает: может ответить по телефону посреди фразы и тут же продолжить начатую мысль, будто разговора и не было. «Смотреть, как он работает, всё равно, что следить за развивающимся действием фильма, — говорит Лестер Горан из университета в Майами, работавший над переводами его сочинений. — Он перевоплощается в своих героев. Всё, что происходит с героями, словно написано на нём. Даже голос у него меняется».

Вторая половина дня тоже занята делом, ответами на письма и телефоном, вычиткой гранок, доработкой текста на английском с переводчиками. Он предпочитает писать на идише, потому что это единственный язык, который он знает по-настоящему, и говорит, что «у переводчиков английский естественный, а мой — слишком книжный».

«Он невозможный перфекционист, — утверждает Двойра Менаше. — «Я должен отшлифовать каждый рассказ так, чтобы он блестел», — это его слова. Иногда он встречается с сотрудниками или друзьями. Среди них издатель «Форварда», и другие так или иначе связанные с профессиональными делами. Он живёт и дышит работой. Она для него — и есть общение».

Часто он подолгу разговаривает с читателями и, хотя жалуется на излишнее к себе внимание, заметно, как оно для него живительно.

Закончив выступление, он охотно остаётся ещё на час, чтобы подписать книги и поболтать с присутствующими. «Я совсем не хочу отстраняться от людей только потому, что я получил Нобелевскую премию», — говорит он. Его телефонный номер значится в телефонной книге Майами. Предупредив интервьюершу, что у неё только час, он, тем не менее, не может удержаться от того, чтобы не порасспрашивать её саму, и час сильно растягивается. «Вы читали моего «Кающегося»? «Я вам подписал книгу?» «Вы получаете «Нью-Йоркер»?

И всё же понять его не так просто. Трудно, например, примирить Зингера, вполне традиционного в семейном плане («Альма, — говорит он с гордостью, — моя верная жена»), с Зингером, который открыто заявляет: «Если я когда-либо согрешил, то только в любви», и который в прошлом году сказал интервьюерше из еврейского женского журнала: «Истинная правда, что уже обзаведясь домом, я много лет жил, да и сейчас ещё живу, как обитатель меблирашек. Я хочу сказать, что порой ещё тайком предаюсь холостяцким радостям».

Многие из знающих Зингера близко, говорят, что его «не раскусишь» и что он «всегда сам по себе». «Очень многого я в нём не понимаю, — замечает один из его ближайших друзей Шимон Вебер из «Форварда». — Я просто принимаю его таким, какой он есть».

На публике, однако, Зингер — настоящий артист. Он оживлён, галантен, обаятелен, искренне интересуется собеседниками и может завязать разговор о чём угодно. Он заигрывает с женщинами и неотразимо привлекателен. Разные истории так и сыплются у него из уст: то он расскажет, как какие-то сорванцы спрятали его почту, то, как он купил туфли неподходящего размера, «просто потому что ему жаль было огорчить продавца».

«С ним так приятно поговорить,— делится официантка, обслуживающая его каждый день в кафетерии при аптеке. — Он сказал мне, когда ему присудили Нобелевскую премию, и всегда что-нибудь рассказывает о своём родном городе. Поговоришь с ним — и легче на душе становится».

Его не перестают преследовать поклонники, а сам он не перестаёт писать, невзирая на то, что рецензии на последние работы становятся всё менее лестными и даже злыми, а кое-кто из критиков объявил, что он исписался. В 1983 году книжное обозрение New York Times Book Review назвала «Кающегося» «его самой слабой книгой», а последний сборник «Образ и другие рассказы», который сам он считает «одним из лучших», одновременно получил и похвалы за ошеломительный стиль, и упрёки в трафаретности.

Писательство, по его словам — единственное, что он умеет делать, и невозможно себе представить, что он когда-нибудь бросит писать. Иногда перед началом работы у него начинают шалить нервы, но какое это имеет теперь значение: «Начинают шалить нервы, ну и что? Пусть себе шалят».

Да, соглашается он, чтобы писать, нужно бороться. «Но я люблю борьбу. Победить можно только, если бросаешься в бой, и мне, похоже, удалось сделать то, к чему я стремился. В этом и состоит моя маленькая победа».


* Очерк опубликован в августе 1985 года.

Перевел с английского Самуил Черфас, Linda Matchen. A singer of stories