Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

А. Степанов. Дж. М. Кутзее: «идеальный» нобелиат? [Русский Журнал, 14.11.2003]

PDFPDF

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Многие считают, что Нобелевская премия — это политическая игра. Но вот вопрос: какая политическая актуальность в награждении сегодня южноафриканского писателя? Апартеид тут не при чем: во-первых, потому что его уже десять лет как нет; во-вторых, потому что у руководства АНК в свое время хватило ума обвинить Кутзее в расизме за «Бесчестье»; в-третьих, потому что уже награждали Надин Гордимер. Есть, видимо, у шведских академиков и другие критерии.

Швеция — страна законопослушная, а это значит, в частности, что распределяя деньги покойного согласно его завещанию, душеприказчики стараются скрупулезно соблюсти его волю. Но дело в том, что воля покойного инженера была краткой и невнятной: «Одна часть — лицу, которое создаст в области литературы наиболее выдающееся произведение идеального направления (in an ideal direction)». Как же понимать это «идеальное направление»? Вообще говоря, если учесть вкусы Альфреда Нобеля — а он обожал романтиков и терпеть не мог Золя, то можно понять, что он имел в виду. Но с тех пор, как «идеальное» окончательно перестали отождествлять с «бесплотным» и «возвышенным», приходится перетолковывать его на современный лад. И толкуют, видимо, так. Нобелевская литература, по крайней мере послевоенная, — это литература безличной социальной Силы и невинной человечной Жертвы. Если оглянуться на список русских лауреатов, то станет ясно, что под это определение подходят и Живаго, и Иван Денисович, и лирический изгнанник Бродского, и даже Григорий Мелехов. Но никак не подходит Набоков. В какой-то примитивной проекции, одним боком в эту схему втискиваются Сартр и Беккет. Но совсем не помещаются Борхес и Кортасар. И т. д.

Джон Максвелл Кутзее (которого наши СМИ почему-то упорно называют Джозефом — не все нобелиаты Иосифы) кажется идеальным писателем «идеальной линии», потому что тема Силы и Жертвы организует все его романы, и Сила у него всегда безлична, а Жертва всегда человечна.

Награждение его никого не удивило: он уже 20 лет числится среди самых-самых, и книгами о нем можно уставить длинную полку. И журналистская легенда о нем давно готова, хотя материал для нее Кутзее поставлял исключительно отрицательный: затворник, молчун, пишет каждое утро все семь дней в неделю, не пьет, не курит, не ест мяса, написал книгу о правах животных, никогда не смеется, любит длинные велосипедные прогулки. Дважды получал Букера и дважды не являлся на церемонию награждения. Репортеру известной английской газеты, специально прилетевшему из-за океана брать интервью, дал это интервью по e-mail’у.

Из книг нового нобелиата по-русски пока есть только букеровский роман «Бесчестье», о котором много и восторженно писали наши критики, и роман-фантазия о Достоевском «Осень в Петербурге», который успеха не имел. За блестящим — и даже чересчур блестящим, как-то уж слишком, насупротив оригиналу, блестящим — переводом Сергея Ильина русский читатель почувствовал привкус метафизической клюквы, пусть и простительный. Впрочем, и Ильина можно понять: если бы он перевел речи героев не мармеладовско-порфирьевским говорком, а так, как они написаны — языком сухим и нейтральным, то было бы еще хуже. Этот роман в России имел не больше шансов, чем в ЮАР какая-нибудь «Осень в Иоханнесбурге» российского производства, напиши ее хоть сам Достоевский. Диалог культур, как и людей, устроен так, что жизнь другого нам интереснее, чем его представления о нашей жизни. Но при этом в описании чужого мира читатель ищет сходства со своим, и если описание точно, то всегда находит. Тогда и чужой становится своим. Успех «Бесчестья» не случаен, и нет сомнений, что Кутзее может стать в России «своим» писателем, — тем более что переведено только два романа, а всего им написано 18 книг. Пока переводчики не спят ночами, спеша русифицировать новорожденного классика еще до конца года, заглянем в некоторые из них в оригинале и посмотрим, сводится ли его творчество только к «идеальной линии».

Бывший программист дебютировал в 1974 году романом Dusklands («Сумеречные земли»), который сразу принес ему признание критики (читательского пришлось ждать еще девять лет, до первой Букеровской премии). Это, собственно, не роман, а две независимые повести, которые сходятся только на дальнем идейном горизонте, где современный интеллектуал сливается в одно пятно с допотопным расистом.

Первая повесть — «Вьетнамский проект» — актуальна сейчас так, что хоть заново в журналах печатай. Ее герой по имени Юджин Дон — мифотехнолог, этакий американский крошка Геббельс. Сидя в бункере под выдуманной библиотекой Трумэна, он составляет аналитический отчет о риторике американских масс-медиа во время вьетнамской войны, вкупе с планом победоносного продолжения этой войны. Этот человек по очереди оказывается: образцовым книжным мальчиком, образцовым студентом, образцовым политтехнологом, образцовым, хоть и несчастливым, семьянином, — а к концу повести он становится образцовым психом в образцовой американской больнице, всегда готовым к сотрудничеству с докторами. В больницу он попадает, потому что ранит кухонным ножом своего пятилетнего сына. Из этого пересказа легко вычитать послание: американское чувство вины, агрессия, загнанная в подсознание, «Америка, ты сошла с ума» и т. п. Однако все дело в том, что Кутзее — писатель, который знает все ваши интерпретации заранее, вводит их в текст и отвергает. Не случайно потом он пришел к Достоевскому. Вспомним Бахтина: подпольный человек знает заранее все, что вы можете о нем сказать. Юджин Дон тоже все знает — ведь он из тех, кто создает наши «мнения», в том числе мифы о послевоенном синдроме и американской вине. Но в монологе наедине с собой он отвергает и этот синдром, и эту вину. Более того, похоже, что главная его задача — выйти из тюрьмы мифологии, в которой все томятся. Для этого, решает герой, есть только один реальный выход — победить в войне. А чтобы добиться победы в войне, она же победа над мифом, надо этим мифом овладеть. Американцы проиграли Вьетнам, потому что проиграли войну информационную. Они не смогли присвоить основной миф вьетнамского крестьянина — миф о всесильном патриархальном Отце и покорных детях, не смогли занять место отцовской фигуры, — считает герой. Читая эту повесть, понимаешь, что зависимость исхода войны от победы в информационной войне со своими и чужими — не изобретение 90-х. Не Бодрийяр и не Поль Вирилио первыми начали анатомировать парадоксы телевизионной войны. Герой романа Кутзее, написанного 30 лет назад, уже утверждал, что эффективность оружия зависит не от его разрушительной силы, а от его телегеничности: напалм эффективнее бомбежек.

Уже первая повесть говорит о глубине Кутзее: для него нет ни социальной, ни психологической «нормальности», его герой ненормален и когда пишет свой опус, анализируя СМИ, и когда сидит в больнице, анализируя себя. Все выходы ведут в тупик. Человеку остается чисто формальный выбор: жить мифами или их создавать. Но и создатель — сам чье-то творение: повесть заканчивается словами героя: «Я очень надеюсь понять, чья же я ошибка».

Во второй повести Кутзее берет в качестве рассказчика бура-первопроходца в Южной Африке в 18 веке, — то есть одновременно и романтического героя, и служителя Разума, и расиста par exellence. Зовут расиста Якоб Кутзее. Это мир почти майнридовский — бескрайние неведомые земли за Великой Рекой, белый с ружьем против черного с копьем, в степи мирно пасутся бегемоты, по кустам рыщут дикие бушмены, а по рекам живут полудикие готтентоты, в первый раз встречающие человека в шляпе, голубоглазого и бородатого. Но надо сказать, что рядом с романтикой здесь появляются две черты, которые в дальнейшем всегда будут отличать Кутзее: телесное страдание и унижение. Эти черты — не самоцель, а средства для магистральной сюжетной фигуры всех его текстов — кенозиса — унижения, ведущего ввысь. Когда тело становится в тягость и унижение достигает дна, у человека появляется шанс освобождения. Но происходит это не всегда и не сразу, и в первом романе унижение остается только унижением.

Обе части книги связывает тема белого Отца и неразумных темнокожих детей. Готтентоты, в мир которых вторгся Якоб Кутзее, не знают ни собственности, ни церемоний, ни власти, — стало быть, с точки зрения человека осьмнадцатого столетия, это и есть «дети натуры». Что же такое естественный человек? Это вонь, тупость, голод, бессребреничество, безделье, воровство, гостеприимство, болезни, беспечность, танцы, скотская еда, свальный грех, страх, неумение ничего делать, а также самоуверенность, она же уверенность в себе (assurance), которой лишены рабы из числа «одомашенных», как выражается герой, дикарей. Но все эти слова — кроме голода, болезней и страха — из лексикона цивилизации. Готтентотам они непонятны. Как и столпы белого сознания — собственность-кража и честь-позор. Попытка договориться с таким народом обречена. Речей о мирном сосуществовании они вообще не слушают, а просто отбирают у Якоба все, что он вез, в том числе подарки, предназначенные для них же. Потом он заболевает и становится для них неприкасаемым (медицины нет, есть только карантин). Потом происходит катастрофа. Пока человек чести полощет свою изъеденную струпьями задницу в реке, дети крадут у него штаны и принимаются его дразнить. Ревущий от стыда Якоб гоняется за ними, а поймав, буквально рвет на куски. Взрослые избивают его и изгоняют из деревни. А потом он возвращается с солдатами и устраивает неразумным готтентотам эсэсовскую зачистку.

Тупики «диалога культур», которые рисует Кутзее, неизбежно должны вызвать у читателя вопрос: а возможен ли вообще этот диалог и нужен ли он? Может быть, лучше отгородиться от всех готтентотов высоким забором и жить отдельно и счастливо? Но стоит напомнить, что раздельное проживание на языке африкаанс — apartheid. В первом романе Кутзее не дает никаких рецептов, он только показывает историческую ограниченность рецептов прошлого и настоящего, а также корни «естественных» реакций при столкновении с чужим. Может быть, поэтому первая книга осталась одной из лучших. А рецепт появился в третьем романе.

Название третьего романа Кутзее — «В ожидании варваров» (1977) — цитирует великое стихотворение Кавафиса. Эта книга напоминает и Кафку, и Беккета, и еще предвоенный роман «Татарская пустыня» странного итальянца Буццати (может быть, кто-то помнит фильм «Пустыня Тартари»?). Рассказ ведется от лица мэра городка-крепости на границе Империи. За крепостью — бесконечная пустыня, в которой, как говорят, живут варвары-номады, хотя их никто и не видел. Империя и варвары — аллегорические, любые, это не Африка, во всем романе нет ни слова о цвете кожи. Прошел слух, что варвары возмутились, — мэр замечает, что такая истерия обязательно возникает «один раз в поколение». Империя готовится к войне, в крепость приезжает полковник тайной полиции, напоминающий конрадовского Курца, в плен захватывают несколько варваров и много не-варваров, просто попавшихся на пути, всех их пытают, потом тех, кто остался в живых, отпускают. Мэр подбирает на улице изуродованную полуслепую девушку, ее насиловали на глазах отца, потом отца убили, а ей переломали ноги. Он питает к ней странные чувства, смесь любви и жалости, но она не любит его. Он отправляется в дальнюю экспедицию в пустыню, чтобы вернуть девушку ее народу. Самые лучшие страницы романа — описание этого путешествия по ледяной пустыне, на краю которой видны всадники — то ли мираж, то ли искомые варвары, их не догнать, они движутся всегда с той же скоростью, что и преследователи. Он возвращается в город, там уже стоят войска, его объявляют предателем и бросают в тюрьму. Героя подвергают изощреннейшим пыткам и унижениям, описание которых занимает десятки страниц. Потом его выбрасывают из тюрьмы, он превращается в изгоя, собаку, живущую на улице и выпрашивающую кусок. Потом войско уходит в пустыню и не возвращается. Он опять мэр этого города, ждущего варваров.

В этом романе кутзеевский мир и стиль сформированы уже полностью. Два условия кенозиса — телесное страдание и унижение — приводят, с одной стороны, к предельному физиологизму (изуродованные гниющие тела, пытки, вонь, боль, выжженные глаза), а с другой — к мелодраматизму, когда автор лупит по нервам читателя, ничуть не заботясь о правдоподобии: героя пытают не для того, чтобы что-то у него выведать, а ради удовольствия, которое доставляет себе садист-следователь с прозрачными голубыми глазами. Но эти горы мяса и фекалий, крови и нервов у Кутзее всегда как будто припорошены первым снегом: прозрачные сны героя, в которых он пытается приблизиться к любимой в метели; пустой, как во сне, город; снежная пустыня, по которой бредет в неизвестность цепочка людей. Монолог героя течет в настоящем времени, сейчас, он длит одну и ту же секунду, создает эффект невозможного присутствия. Все в романе работает на одно смешанное впечатление: полная реальность и полная нереальность происходящего. Единственное, что безусловно в этой книге, — сострадание. Самый аллегорический из романов Кутзее был и самым гуманным: выход здесь ясен так же, как в «Списке Шиндлера»: «Не стоит земля без праведника». За всю свою жизнь будущий нобелиат не написал ничего, что так полно укладывалось бы в «идеальную линию». Но если бы это было его последнее слово, если бы в сострадании и человечности он нашел ответы на все вопросы, не появился бы следующий роман, где все во много раз сложнее.

Четвертый роман — «Жизнь и времена Майкла К» — получил Букеровскую премию 1983 года, с него началась слава Кутзее. Я думаю, что именно эту книгу имел в виду Бродский, когда говорил перед Шведской Академией: «Подумайте — ибо это великие дни южноафриканской литературы — о Дж. М. Кутзее, одном из немногих, если не единственном прозаике, пишущем по-английски, который целиком воспринял Беккета». Да, действительно: по дорогам страны, раздираемой гражданской войной, идет маленький человечек с заячьей губой, полуидиот, почти лишенный дара речи. На нем берет и черное пальто. В руках у него картонная коробка. В коробке — прах его матери. Это мог бы написать Беккет. Но сила, ополчившаяся на человечка, имеет совсем другую природу, чем у Беккета. Это вполне реальный социум: прописка, комендантский час, трудовой лагерь и концлагерь, больница с койками в коридоре, спальные районы, банды подростков, бездомные, контора, где бесконечно ждут справку, вялотекущая война, грубость и презрение к человеку. Думаю, что когда роман переведут, многие читатели почувствуют, насколько эта «Южная Африка» близка к родным осинам. Все то же, разве что лето наступает в декабре.

Это роман о поисках места для почти невесомого человеческого тела в мире, где пространство поделено между разными щупальцами и ответвлениями социального тела. Или, иначе, — поиск выхода уже не из тупика отношений между культурами и отдельными людьми, как это было в предыдущих романах, а выхода из самой социальности.

Социальный человек — это тот, кто кому-то что-то должен. Это касается всех, даже таких, как Майкл К, который изначально одинок, потому что рожден с печатью проклятия на лице, которая заставляет людей смотреть на него со смесью жалости и отвращения, а взглянув один раз — больше не замечать. Он проходит по миру тенью, он никому не нужен, если он о чем-то спрашивает, ему никто не отвечает. Но стоит такому человеку «уклониться», выпасть из мира, как он окажется в чем-то виноват, — хотя бы в том, что покинул место прописки без разрешения, что у него нет документов и что он нарушил комендантский час.

С другой стороны, социальный человек — это тот, кто сам убежден, что он должен кому-то служить. У Кутзее изгой — одновременно идеальный герой преданности. Майкл К сначала решает, что он должен служить своей матери, больной и неподвижной. Мать хочет перебраться из города в деревню, где она родилась. Он берет тележку и везет ее через всю страну. Но по дороге мать умирает. Тогда он служит ее воле, ее праху — продолжает путь, чтобы доставить прах туда, куда стремилась мать. После многих усилий ему это удается. Он приходит на заброшенную ферму и развеивает прах на участке земли. Теперь он служит этому кусочку земли, который заменяет мать, матери-земле. Или пытается служить, потому что земле не нужно его служение. Вдали от людей он возделывает свой огород и ждет урожая. Его сгоняют с земли, он уходит в горы, живет в пещере — так высоко, что оттуда люди кажутся муравьями, потом голод заставляет его спуститься, он попадает в лагерь, потом убегает, снова пытается жить на земле, его хватают во второй раз, обвиняют в том, что он устроил свой огород, чтобы снабжать партизан (обвинение невиновного — лейтмотив Кутзее), опять помещают в лагерь, он уходит и оттуда.

Но к моменту ухода из последнего лагеря Майкл К уже не совсем человек. Что-то произошло с ним. Он выходит за пределы возможностей человеческого тела, о чем свидетельствует и врач: он может не есть месяцами, вместо еды он питается сном, живет в состоянии полуяви-полусна и галлюцинаций. Он не отвечает людям, возможно, даже не слышит их. Может быть, перед нами праведник, святой? Но это святой, который никому не служит, даже самому себе. И можно ли подумать о святом, что он живет «как паразит в кишках, как ящерица под камнем», — а именно так думает о себе Майкл (не отсюда ли у Бродского — «сократиться в аскарида»?). Кутзее изображает не превращение человека в святого, а исчезновение тела, его переход в нечто только дышащее, то есть смерть или бессмертие — кто как верит. Умный и человечный лагерный врач, которому Кутзее на время дает слово под конец романа, рассуждает: есть лагеря для всех видов людей, родов деятельности и поступков, и единственный выход — быть вне лагерей. Но лагерями в романе покрыта вся земля, это уже не архипелаг, а континент, и быть вне лагерей может означать только не быть человеком. В последней сцене романа Майкл забирается, как в утробу, в заброшенную комнату, где когда-то жила его мать, сворачивается клубком и мечтает о том, как вернется на свой клочок земли.

История Майкла К открыта для интерпретаций. Ее можно понять как бытие-к-смерти, или как «жизнеутверждающую» (так сказано на обложке) историю — что-то вроде Кандида, возвращающегося к своему саду, или как историю духовного восхождения (в христианских аллюзиях здесь нет недостатка), или как философскую притчу об ускользающем значении, различании (и эта мысль внесена в текст). Все эти смыслы учтены в романе, но ни одна из них его не завершает. Единственное, что здесь безусловно, — это мечта об избавлении от социума как такового. В позднейших книгах Кутзее этот смысл всегда так или иначе присутствует: от следующего за «Майклом К» романа-робинзонады «Недруг» и до последней книги «Элизабет Костелло».

Странная все-таки прочертилась «идеальная линия» у писателя К. Сначала он сказал людям, что не знает выхода из лабиринтов мифа и насилия, потом пытался объяснить, что надо быть человечнее, потом написал об уходе от мира. Странно тут то, что именно после романа об уходе мир стал привечать писателя, награждать его премиями и приглашать на церемонии. Интересно, что скажет им Кутзее 10 декабря, — если он вообще что-то скажет.