Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Н. Ильин. Солженицын: ложь «под трели Соловьева» [«Русское самосознание», 2001]

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Для лучшего понимания этих — в определенном смысле вынужденных — заметок позволю себе небольшое воспоминание из недавнего прошлого. 16-17 декабря 1998 г. в Санкт-Петербурге, в Институте русской литературы (Пушкинский Дом) состоялась международная конференция «Академик А. И. Солженицын. К 80-летию со дня рождения». С докладом на этой конференции (всего докладов было 15, не считая нескольких «спонтанных» выступлений) получил приглашение выступить и автор этих заметок. Мой доклад назывался: «„Жить не по лжи“. Опыт философского анализа». Впоследствии достаточно точное изложение его сути было напечатано в журнале «Русская литература», в разделе «Хроника» (№ 4, 1999 г., стр. 175-176). Допущена была только одна ошибка комического свойства: составитель отчета о конференции приписал мне ученую степень доктора философских наук, хотя я являюсь доктором физико-математических наук и никогда не имел никакого отношения к официальному «обществоведению».

Очень кратко о существе моего доклада. Не забыв отметить, что знаменитое воззвание Солженицына было воспринято мною когда-то с безоговорочным одобрением, — я попытался объяснить, почему четверть века спустя (западные «голоса» передали «Жить не по лжи» в начале 1974 г.) я вынужден оценить это воззвание даже не критически, а просто отрицательно. И дело не только и не столько в тех социально-политических событиях, которые произошли за годы «перестройки» и «торжества демократии». Свою роль в радикальном изменении моего взгляда на воззвание Солженицына эти события, конечно, сыграли — но важнее то, что за прошедшее с тех пор время я научился оценивать подобные воззвания философски, выявлять их настоящий смысл или (как в случае Солженицына) бессмысленность. Научился, добавлю, изучая труды выдающихся русских мыслителей, из числа которых я назвал в докладе П. А. Бакунина (не путать с известным теоретиком и практиком анархизма), приведя его замечательные слова: «Верить — значит утверждать всем существом своим то, что признаётся за действительную и несомненную истину». Вот первая и самая существенная ошибка Солженицына: весь свой пафос он направил на отрицание «жизни по лжи», не сказав ни слова о том, что значит — жить по истине. К этой первой ошибке в воззвании Солженицына присоединилась вторая: по сути дела, он даже не раскрыл существо (или хотя бы общие черты) той лжи, которую требовал отвергнуть. Он не пожалел целой страницы, чтобы по пунктам перечислить девять способов избежать лжи (не ходить на официальные собрания, не выписывать газет и т. п.), но не нашел места хотя бы для короткого абзаца, чтобы ясно сказать: суть этой лжи в том-то и том-то (перечитайте это воззвание — и вы убедитесь, что дело обстоит действительно так). В результате «жизнь по лжи» могла быть понята читателем (слушателем) воззвания лишь в том смысле, что это «советская жизнь вообще»; и соответственно, любая другая жизнь — это уже «жизнь по истине». Но такой «смысл» глубоко несостоятелен, по существу ложен. И, наконец, третья ошибка воззвания (я везде говорю «ошибка», так как и теперь не приписываю Солженицыну той поры сознательного обмана) — ошибка по-своему наиболее симптоматичная. Сам Солженицын сопоставил свое воззвание со своим же «Письмом к вождям» — как «письмо», обращенное уже прямо к народу. Но к какому народу? Русский писатель (как называл и продолжает называть себя Солженицын) имел полное моральное право обратиться именно к русскому народу. Но он этим правом не воспользовался. Нигде, ни в одной строчке воззвания Солженицын не произносит слов «русский народ». Тогда остается считать, что он обращался к «советскому народу вообще». Но если всё советское тотально обозначено как ложь, то ложь — и сам «советский народ». А тогда письмо Солженицына даже хуже, чем «безадресно»; это письмо на «адрес», который он предлагает уничтожить. Свой доклад я закончил словами: «Если бы Солженицын призвал нас жить по-русски и раскрыл положительное содержание этого призыва (пусть и не так масштабно, как это совершил в свое время по отношению к своему народу Фихте-старший в „Речах к немецкой нации“) — он не стал бы, конечно, лауреатом многочисленных западных премий, но обрел бы право на имя русского национального мыслителя».

Смею заверить читателя: и когда я готовил упомянутый доклад, и когда выступал с ним в Пушкинском Доме, — у меня и в мыслях не было, что на него может обратить внимание А. И. Солженицын. Я хотел только окончательно решить для себя «проблему Солженицына» — проблему человека, который когда-то вызывал у меня глубокое восхищение, человека, на которого возлагалось (и конечно, не мною одним) столько надежд в переломный момент русской истории, от которого ждали, что именно он возьмет на себя роль духовного лидера, если не прямо политического вождя нации; но который, по сути, совершенно не оправдал этих ожиданий, оказался, если можно так выразиться, «огромным преувеличением» как в глазах его сторонников, так и противников.

Свое решение «проблемы Солженицына» я нашел; точнее, не свое в строгом смысле слова, а подсказанное мне классиками русской философии XIX века, периода подлинного расцвета русской культуры в целом, включая и философию. Суть дела открыли мне Павел Бакунин в «Основах веры и знания», Николай Страхов в «Письмах о нигилизме», Николай Дебольский в книге «О высшем благе»... Суть эта проста: если снова использовать слова первого из названных сейчас мыслителей, бесполезно искать истину в разговорах «о бесчисленных видах и образах, какими проявляются ложь и заблуждения»; не помогут понять сущность добра «неистощимые толки о всевозможных проявлениях зла»; наконец, «о безобразиях всякого рода и вида, во всех образах и сферах бытия достаточно наговориться никогда нельзя» — но это нисколько не приблизит нас к сущности прекрасного. Или, как короче и жестче всех сказал Н. Н. Страхов: «зло как пища души», как самодовлеющий предмет мысли — прямой путь к нигилизму, пусть и в оболочке нескончаемой «борьбы со злом».

Солженицын же, особенно Солженицын-публицист (принимающий свою публицистику за труд историка и даже мыслителя) в совершенстве отточил яркое слово о лжи, зле, безобразии — но не достиг даже «среднего уровня» в куда более важном слове о положительных началах человеческой жизни. Только как художник он порою позволял нам почувствовать эти начала; но никогда не умел раскрывать их метафизическое содержание на соответствующем этому содержанию языке ясной и глубокой мысли, «мысли во всей чистоте и свободе», как выразился тот же Николай Страхов, говоря о философии.

Здесь пролегала граница таланта Солженицына; пытаясь же эту границу просто «перешагнуть», не меняя в корне самые основы своего «образа мыслей», — Солженицын не только говорил что-то крайне слабое, вторичное, несущественное; он, что значительно хуже, оказывался заложником своей склонности к чисто негативной рефлексии. Помимо его собственного желания, из его попыток «положительной мысли» успешно извлекали сугубо отрицательную «мораль». Именно это произошло с известной программой «обустройства России», неслучайно растиражированной в миллионах экземпляров откровенными врагами России и русского народа. Из этой программы все вынесли только одну ясную и сугубо негативную мысль — о необходимости покончить с «империей». И дело здесь не в «настрое» читателей его программы; сам Солженицын, перечеркнув Россию как «империю» (без всякого серьезного анализа этого последнего понятия), так и не назвал по имени единственной положительной альтернативы: национального государства. Не назвал, в частности, и потому, что не владел понятием нации, в ее коренном отличии от племени, этноса и т. д. Не владел тем понятием, которое практически во всей полноте раскрыл еще в XIX веке Н. Г. Дебольский в книге, упомянутой мною выше (см. также мою статью о концепции Николая Дебольского в № 2 (1995 г.)"Русского самосознания«).

На этом я мог бы считать дело законченным, по крайней мере, в том, что касается моего понимания «проблемы Солженицына». Но события последних месяцев, точнее, два события, — одно из которых не имеет ко мне никакого отношения, а другое, напротив, коснулось меня самым неожиданным образом — буквально вынуждают меня снова обратиться к той же проблеме, а точнее, уже не к проблеме, а к реальной роли былого «властителя дум» в духовной ситуации наших дней.

Первое событие связано с выходом в свет сочинения А. И. Солженицына под названием «Двести лет вместе» (названием, которое вызывает ассоциации с газетными передовицами советского времени, посвященными вхождению тех или иных «окраин» в состав России). Сочинение это убедило меня в том, что фиксация Солженицына на «негативной тематике» перешло в новую, а вернее сказать, последнюю и роковую стадию. Стадию, когда «отрицание зла» превращается в отрицание существования зла, или, что по сути то же самое, в едва скрываемое примирение со злом, если не сказать — братание с ним.

Но сначала объясню, почему я вообще взял в руки упомянутый сейчас труд Солженицына. Объяснение простое и для меня не слишком лестное — сделал я это, прямо говоря, сдуру, посетив в середине августа первопрестольную и решив (по привычке «книжного» человека), что нельзя уехать из Москвы без какой-то «интересной» книжной покупки. Книга Солженицына продавалась буквально на всех углах, причем, как правило, (например, в московском Доме книги) под специальной вывеской «Бестселлер»; стоила она притом несколько дешевле, чем в Питере, — и вот по этим, не самым веским «причинам» я и прихватил ее в качестве «сувенира». Впрочем, как мне стало ясно очень скоро, через пару недель, в этом «дурацком» поступке был свой промыслительный характер... Но о последнем чуть позже.

А пока мое первое (и фактически последнее) впечатление о «бестселлере». Пусть читатель не опасается, что я утомлю его долгим разбором данной книги. Ее суть, ее «сверхзадача» становится совершенно ясна из заключительных слов «входа в тему» (так у Солженицына поименовано то, что обыкновенный автор назвал бы просто: введение), где черным по белому сообщается: читатель данного сочинения должен «не упускать из виду: за последние годы состояние России столь крушительно изменилось, что исследуемая проблема сильно отодвинулась и померкла сравнительно с другими нынешними российскими» (с.7).

Вот уж действительно — сказано прямо-таки «крушительно» (это словцо, кстати, называется в случае Солженицына не безграмотностью, а «расширением» русского языка). Ведь «исследуемая проблема» (как пишет Солженицын в том же «входе в тему») — это «еврейский вопрос» в России. И вот, оказывается, что сегодня этот вопрос уже «сильно отодвинулся и померк»! Как он «отодвинулся» — нам отлично известно, к какой бы области «российской» жизни мы ни обратились: к политике (внешней и внутренней), к экономике, к культуре. А уж сказать, что он «померк» — значит просто издеваться над читателем, который имеет привычку (не лучшего свойства, конечно) созерцать телевизионный экран.

Так зачем же изрекать откровенную (и притом глупую) ложь сразу при «входе в тему»? Ну, ладно, написал бы, что «еврейский вопрос» в России сейчас «не главный»; с этим не стоило бы спорить просто потому, что, строго говоря, он никогда и не был главным. Таким действительно главным вопросом был и остается для русского человека вопрос о себе самом, о русских идеалах и ценностях, о подлинном содержании русского самосознания. Что касается «еврейского вопроса», то сегодня он вовсе не «отодвинулся и померк», а напротив, раздвинулся до немыслимых прежде пределов, засверкал тем блеском фальшивых «ценностей», который делает многих из нас слепыми к ценностям неподдельным (или, что еще хуже, заставляет видеть эти ценности в характерно еврейском «зеркале смеха»).

Но все-таки — зачем солгал Солженицын? Причем так глупо; кстати, именно очевидная глупость его «входного» утверждения (выражаясь «расширенным языком» на манер Александра Исаевича) и побуждает иных комментаторов как-то «перетолковывать» приведенные выше слова в более правдоподобном смысле, считая, что Солженицын просто «не совсем точно» или «двусмысленно» выразился. Мне думается, однако, что можно (и необходимо) обойтись без всяких «толкований» — и тем не менее понять Солженицына.

А именно, Солженицын лжет и знает, что лжет, — но на этот раз он принял «судьбоносное» решение использовать ложь «на благо Отечества». Переход от привычного для Солженицына занятия «борьбой с ложью» к ее «использованию» — по сути вполне закономерен для автора, который, как уже отмечалось, органически не способен к положительному мышлению, не видит перед собою, в качестве путеводной звезды, — конкретной, ясной и глубокой истины. Тогда и не остается ничего другого, как только сделать ложь своим «орудием», «инструментом истины». Прием, допустимость которого, как известно, оправдывали еще иезуиты, этот «передовой отряд» так называемой «католической церкви» (хотя правильнее говорить о «вселенской синагоге»); и ниже станет ясно, что подспудная связь с католичеством (связь, возможно, и не осознанная Солженицыным в качестве связи или, точнее, зависимости) отнюдь не случайна. Но не будем забегать вперед; посмотрим сначала, как именно можно без особого труда понять Солженицына в его порочном (хотя и нередком сегодня) стремлении «оседлать тигра».

Солженицын объявляет об «исчезновении» так называемого «еврейского вопроса» (то есть на деле вопроса об очередном и уже практически «беспредельном» усилении еврейского влияния на все сферы «российской» жизни) ради следующей «благой цели»: ради того, чтобы русские люди перестали видеть это влияние, перестали считать его чем-то актуальным; чтобы они смирились с ним — то есть научились жить в «неизбежных» условиях этого влияния. Заметим: в таком «повороте сюжета» есть своя, пусть и глубоко извращенная логика. Если «двести лет вместе» доказали, что мы не способны одолеть еврейство, эту глубоко чужую русскому духу силу, — тогда, на худой конец, нам остается только жить по законам какой-то «русско-еврейской жизни».

Здесь уместно, на мой взгляд, такое сравнение: если у человека есть горб, который уже нельзя выправить (или очень рискованно выправлять!), то и надо научиться жить горбатым. Тогда, может быть, мы и сохраним какое-то слабое подобие здоровой, нормальной жизни. Или, возвращаясь от сравнения к существу дела, — может быть, сохраним какие-то остатки русской жизни; конечно, предельно умеренной, строго дозированной (в смысле «русского элемента» в «русско-еврейской жизни»), менее всего национально-русской. Но все-таки сохраним хоть что-то, вместо полного «ничто», которым грозят нам дальнейшие (и более решительные) попытки освободиться от еврейского влияния в принципе.

И надо сказать прямо — таких «русских», которые готовы «жить горбато» — очень и очень много. И не только среди тех, кто получает за эту готовность хоть какую-то мзду, — но и среди тех, кто не получает ничего, с каждым днем теряет последнее. Этим, самым жалким «большинством» движет, конечно, страх — но не за русское, не за себя в подлинном смысле, а за свое полуживотное «существование», за себя как «физическую особь» (а не как человека), по выражению П. Е. Астафьева, который ясно понимал этот основной и неизбежный выбор: или «человек как физическая особь» (то есть по сути «недочеловек»), или «человек как духовная личность» (см. его «Из итогов века» и другие работы). Особь, строго говоря, и не имеет ничего действительно своего, все в ней по сути стадное — а в данном случае и ее страх; знакомый стереотипный страх перед войной, перед революцией. И прежде всего, той Русской национальной революцией, которая одна способна распрямить наш «горб» (связанный, конечно, не только с еврейским засильем, еврейской узурпацией ведущий роли в нашей жизни), способна возродить русскую жизнь на русском культурно-историческом пространстве.

Альтернатива же Русской национальной революции одна — признать, что «еврейский вопрос в России», как и другие вопросы русской борьбы за национальные начала русской жизни — это «дела давно минувших дней» (в обывательском «понимании» этих пушкинских строк), своего рода история бесплодной борьбы с болезнью, которая и не болезнь вовсе, а некие «условия существования», в которые мы, русские, «поставлены» и к которым мы должны приспосабливаться.

Такова, на мой взгляд, та извращенная «логика», которая управляет сегодня мышлением Солженицына. Здесь сказался, конечно, ряд факторов: и отношение Солженицына к русским людям, с их якобы «врожденной» готовностью склониться перед любым начальством, хотя бы и лагерным (о чем Солженицын то и дело «проговаривался» в своих художественных произведениях, практически всегда изображая русского человека с настоящим чувством собственного достоинства как редкое исключение из общей массы); и «опыт» жизни — притом какой долгой, неизбежно прививающей свои стереотипы — в США, где он лицезрел как бы те же «столетия вместе», только в их якобы «благополучном» варианте; и конечно, наблюдения (с присущим Солженицыну особым вниманием к негативу) над «современной Россией» после своего «триумфального возвращения».

Но сейчас я хотел бы сказать о другом факторе. Сначала я должен, однако, объяснить читателю, почему в своей «дурацкой» покупке последнего опуса Солженицына я теперь вижу некий «знак судьбы». Сделана эта покупка была, напомню, в середине августа; а буквально в ближайшие недели, если не дни, я получил из двух независимых источников «конфиденциальную» информацию о том, что А. И. Солженицын, «покончив» с «еврейским вопросом в России» (вторая, обещанная часть книги вряд ли изменит ее общие установки), решил заодно «покончить» ... и со мною. Речь идет, конечно, не о реальном, а так сказать, «литературном» убийстве, хотя в остальном оно вполне соответствует «духу времени» — например, носит типично «заказной» характер, то есть было исполнено чужими (и на редкость послушными) руками. В роли «исполнителя» выступил Л. И. Бородин, главный редактор журнала «Москва» — журнала, в шести номерах которого (март—август текущего года) была напечатана (а точнее, перепечатана, поскольку ранее ее опубликовал ежегодник «Русское самосознание», №№ 4–7 за 1997–2000 гг.) первая часть моей книги «Трагедия русской философии».

Вот это-та публикация и вызвала гнев Солженицына, притом настолько сильный, что в «личной беседе» с главным редактором он наложил свое «вето» на публикацию продолжения, то есть второй части «Трагедии». Приказ Солженицын был, по-видимому, послушно исполнен. Говорю «по-видимому» только ввиду того, что сам главный редактор еще не поставил меня в известность о «своем» решении, а сообщил о нем сотрудникам, работавшим с первой частью. Впрочем, Леонида Ивановича можно понять — ведь, передавая ему первую часть книги, я не оказал на него абсолютно никакого «нажима» (да и откуда у меня такие возможности), а вторую часть он еще вообще не видел в глаза! Вразумительно объяснить такой подход к «работе с авторами», конечно, затруднительно (ведь не сказать же просто: «мне приказал Солженицын»; да и сказать автору: «тогда я прочел Вашу работу невнимательно, а теперь, напечатав ее в своем журнале, вижу, какая она плохая (вредная и т. д.) — вряд ли слишком приятно для уважающего себя главного редактора). Куда проще инициировать «утечку информации» в расчете, что автор «сам все поймет». Сразу скажу: расчет оказался верным — теперь я и не собираюсь отдавать вторую часть книги в заведомо подневольный Солженицыну журнал.

Но остается, естественно, вопрос: что же конкретно вызвало гнев Солженицына? Именно этот вопрос — а не давно ставшие очевидными «запретительские» склонности бывших «борцов за свободу слова» — представлял для меня определенный интерес. Из несколько туманных разъяснений тех же «неофициальных источников», я уловил два основных момента: Солженицына возмутили 1) «нападки автора на Владимира Соловьева»; 2) и вообще «злой тон книги».

Я нахожу эти упреки весьма и весьма показательными. И суть дела не в том, действительно ли их изрек Солженицын; даже если допустить (чисто гипотетически), что он тут вообще «не причем», что все это «непроверенные слухи» и т. д. — я могу утверждать: именно такой и должна быть его реакция на мою книгу. Более того, в этой реакции, особенно в ее первом «пункте», выражается та особенность взглядов Солженицына на русскую духовную жизнь и в ее прошлом, и в ее настоящем, о которой еще не говорилось выше, но которая, постепенная набирая силу, становится его главной ложью.

Чтобы обосновать такую оценку и понять, о какой лжи (не сводимой, конечно, к «защите» воспеваемого сегодня на всех углах Вл. Соловьева) идет речь в данном случае, я должен хотя бы очень кратко изложить существо написанной мною работы по истории русской философии.

В ее первой части я стремился показать, что современная историография русской философии упорно «не замечает» целую плеяду выдающихся русских мыслителей, творчество которых приходилось в основном на вторую половину XIX века, действительно «золотого века» русской культуры. Среди этих мыслителей я особенно настойчиво выделял имена П. Е. Астафьева, П. А. Бакунина, Н. Г. Дебольского, Л. М. Лопатина, В. И. Несмелова, В. А. Снегирева, Н. Н. Страхова — не только приводя многочисленные цитаты из их трудов, но и пытаясь уже в первой, по сути вводной части раскрыть следующие принципиальные моменты их философских взглядов:

  1. понимание проблемы самосознания человека как основной проблемы философии
  2. утверждение понятий личности и народности в качестве ключевых философских категорий
  3. открытие «загадки о человеке» как связующего звена между философией и богословием, звена, определяющего русский тип христианской философии.

Наряду с этими основными моментами я постоянно подчеркивал нацеленность части вышеназванных мыслителей на философское обоснование русского национализма, на раскрытие подлинного содержания русского национального самосознания.

Конечно, наряду с основными идеями этих мыслителей я затронул и причины того, что их философское творчество остается до сих пор по существу «невостребованным», не учитывается в современных «историко-философских» работах при определении основного характера русской философской мысли. В качестве одной из достаточно очевидных причин я назвал неверную оценку Вл. Соловьева как чуть ли не единственного философа в России XIX-го века, достойного серьезного внимания. Я отметил (и, строго говоря, не первый), что создание «культа Соловьева» в начале ХХ века было делом, прежде всего, ряда экс-марксистов типа Н. А. Бердяева и С. Н. Булгакова. Наконец, в одной из шести глав первой части я попытался прояснить существо «теософии» Соловьева (как он сам же и называл свою доктрину) в качестве одной из разновидностей «религиозного позитивизма», основанного, в первую очередь, на идеях Огюста Конта — в частности, на идее «человечества как Верховного Существа» (что находит прямое подтверждение в поздних статьях Соловьева, посвященных французскому «родоначальнику позитивизма»). Но все это составило, естественно, побочную линию моей книги, где на первом плане стоит творчество настоящих классиков русской философии. Добавлю, что в последней главе первой части я дал набросок задач второй части исследования, где уже поименно и детально раскрывается творчество мыслителей, созидавших русскую национальную философию.

Вот круг тех мыслей, оценок и замыслов, которые «неосторожно» напечатал журнал «Москва» — и которые вызвали (в очередной раз скажу: согласно «неофициальным», но достоверным источникам) резкое неприятие со стороны А. И. Солженицына.

Конечно, это неприятие отчасти понятно уже из сказанного выше о сугубой направленности внимания Солженицына-публициста (а в немалой степени и Солженицына-художника) на негативное как таковое. Вот и в моем исследовании он сумел заметить только отрицание тех восторгов, которые принято расточать в адрес Вл. Соловьева и его эпигонов, так называемых «религиозных философов серебряного века» (хотя почти все они написали значительную часть своих произведений уже в эмиграции, а кое-кто из них — например, столь чтимый сегодня Семен Франк — только там и принял позу «религиозного философа»). Что касается дорогих мне мыслителей, которым, собственно, и посвящена моя книга; чьи имена, чьи суждения, как и моя характеристика их основных идей, встречаются в ней практически на каждой странице, — их Солженицын просто не замечал, ибо они попадали в «слепое пятно» его взгляда. Другими словами, я утверждал неизвестное ему и отвергал известное; и хотя куда чаще утверждал, чем отвергал, Солженицын заметил только второе, — а потому неизбежно нашел в прочитанном только «злой тон» автора. Не «выручили» меня, замечу, и многочисленные строки русских поэтов; строки, уже практически всегда служившие образному пояснению того содержания русской философии, которое я оценивал глубоко положительно. Впрочем, поэзия, как знает каждый, знакомый с творчеством Солженицына, всегда была ему недоступна и как художнику; громче всего об этом говорят его собственные «поэтические» эксперименты.

Нелишне добавить, что вольно или невольно Солженицын оказался в одной компании с той «образованщиной», которую он когда-то столь успешно обличал (впрочем, что он только ни обличал!) — в данном случае с теми «профессиональными философами»-перевертышами, которые вчера поносили Соловьева вкупе со всей «буржуазно-дворянской философией» — а сегодня взахлеб повторяют дифирамбы, вычитанные у Зеньковского и других представителей российской эмиграции (которых раньше эти же перевертыши именовали не иначе как «дипломированными лакеями капитализма», «апологетами мракобесия» и т. д.). Перефразируя Гегеля, невольно хочется сказать: каждый человек рано или поздно оказывается в той компании, которую он заслужил.

Если бы, однако, «реакция» Солженицына на мою работу всецело определялась его «ориентацией на негатив» (с невежеством в области философии в придачу), то об этой «реакции» не имело бы особого смысла говорить особо; ничего нового по сравнению с отмеченным мною ранее, в докладе на вышеупомянутой конференции, здесь бы не было. Но на деле один сравнительно новый и весьма важный момент в стремлении Солженицына выступить «цензором» книг по истории русской философии, несомненно, присутствует — и именно этот момент заслуживает особого разговора. Как уже было отмечено, «Трагедия русской философии» — это книга, главной темой которой является и самосознание как таковое, и конкретно: самосознание русского человека. И вот именно в связи с темой русского самосознания «негативная рефлексия» Солженицына проявляется сегодня особенно определенно. Притом речь идет уже не о том, что я узнал, так сказать, из вторых рук, а о том, что услышал из уст самого Солженицына.

Где-то в начале все того же «знаменательного» сентября, я зашел к сослуживцу — поговорить о вещах, далеких от философии. В соседней комнате «работал» телевизор — и в какой-то момент я стал различать характерно «взбудораженный» голос Александра Исаевича. Признаюсь, что и без коллизий, связанных с моей книгой, я не чувствовал желания созерцать этого молодеющего с каждым днем старца, заставляющего вспомнить даже не «Фауста», а куда более жутковатый «Портрет Дориана Грея». Но из соседней комнаты непрерывно неслось: «русское самосознание...русское самосознание...». Я невольно прислушался — и то, что услышал, поразило (а точнее сказать — задело) меня настолько, что (дабы убедиться, что не ослышался), я спросил вышедшую из «комнаты с телевизором» хозяйку дома: «Ну, что он там говорит?». Ответ подтвердил, что собственный слух, увы, меня не подвел: «Да рассказывает, как большевики разрушили русское самосознание».

Такова еще одна ложь Солженицына, куда более опасная, чем ложь о «померкнувшем» еврейском вопросе. И дело в данном случае не только и не столько в использовании знакомого приема «разоблачения», в привычном акценте на негативном моменте и т. д. Ложь Солженицына о «разрушении» русского самосознания куда глубже, хотя сам он, конечно, этого не понимает — поскольку не понимает особый характер духовной реальности, и тем более — уникальный характер самосознания, которое нельзя «разрушить», словно это — некое материальное «сооружение». Не имели такой власти и большевики, как не имели ее и те, кто раньше большевиков пытались или создать ложное представление о русском самосознании, или вообще отрицать значение самосознания в жизни нации. Почин в этих попытках (в отличие от «разрушения», осуществимых, хотя не обязательно осуществленных) принадлежал, несомненно, П. Я. Чаадаеву («всего чужого гордый раб» — безупречно точно сказал о нем поэт Николай Языков); но всерьез, имитируя некий «религиозно-философский» подход к теме самосознания, взялся за дело борьбы с русским национальным самосознанием именно Вл. Соловьев, а вскоре после его смерти — «вышедшие из марксизма» так называемые «русские религиозные философы». Именно эта компания «духовно» подготовила революцию, энергично приветствовала ее «февральскую» часть и не поладила с большевиками, собственно говоря, как с «похитителями» их победы.

Таким образом, возмущение Солженицына моими «нападками» на Соловьева — вполне закономерно; повторяясь, скажу: даже если меня «дезинформировали», даже если Солженицын вовсе и не читал моей публикации в «Москве»; если кто-то другой (например, «профессиональный» перевертыш из Института философии РАН или с философского факультета МГУ) «открыл глаза» злополучному Леониду Бородину — и в этом случае Солженицын не мог бы в принципе оценить мою работу, и особенно ее «антисоловьевскую» составляющую, иначе, чем с возмущением. Ибо склад мыслей Солженицына — это склад мыслей Соловьева и его продолжателей, только в более вульгарном, по сути материалистическом варианте.

Уточним этот момент. В отличие от Солженицына, Вл. Соловьев понимал, что русское самосознание — это духовная реальность, которая не уничтожается грубыми «силовыми» приемами и даже лживой пропагандой, основанной на материализме и атеизме. Здесь нужен другой метод, который, как уже отмечалось, сочетает отрицание значения русского самосознания и фальсификацию его подлинного содержания. Этот метод «духовной борьбы» с русским самосознанием Соловьев использовал постоянно, — но наиболее откровенно он выражен в его знаменитой «Русской идее». Уместно остановиться на ней подробнее, чтобы понять, из каких отравленных источников пьют сегодня не только так называемые «демократы», но и так называемые «патриоты».

Вот первое суждение «на тему самосознания», с которого по сути начинается «Русская идея» (это суждение выделено курсивом у самого автора): «идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности».

Ах, как «богоугодно», как «глубокомысленно» — полагают, очевидно, те «патриоты», которые то и дело вставляют эту цитату в свои рассуждения «о русском» (я встречал ее, например, на страницах газеты «Завтра» и даже в политической программе одного «патриотического» кандидата в Думу — короче, где только ни встречал!). По сути же эта, ставшая чуть ли не самым любимым «патриотическим афоризмом», фраза Соловьева:

  1. заключает в себе почти откровенное богохульство;
  2. свидетельствует о патологическим самомнении автора;
  3. (и что важнее всего) содержит грубую ошибку принципиально философского характера.

Богохульна она потому, что способность «думать о себе во времени», то есть постепенно вырабатывать ясную идею о смысле своего существования — эта способность является важнейшим даром, полученным человеком от Бога, составляет норму человечности, как выражался светоч русской православной духовности св. Феофан Затворник, добавляя, что без ясного самосознания «человек стал (бы) не человек» (см. «Что такое духовная жизнь и как на нее настроиться», письмо 12). Еще ранее говорил о том же св. Дмитрий Ростовский, видевший в самопознании необходимую для человека ступень к Богопознанию (см. «Алфавит Духовный», часть I, гл. I, п. 5). Думаю что и этих примеров (сознательно взятых мною не из трудов классиков русской философии, а из строго церковно-православных источников) достаточно; но все-таки добавлю, что и родоначальник русской философии И. В. Киреевский (которого лживо причисляют к «предшественникам Соловьева»), после своего долго труда в Оптиной Пустыни, изучения и перевода «Добротолюбия» под руководством старца Макария, пришел к мысли о «потребности саморазумения», о причастности «внутреннего самопознания к Богопознанию» — как к ключевой мысли христианской философии (о чем я, к слову сказать, тоже писал в первой части «Трагедии»). Заявить же человеку: «Не размышляй о себе, о своем назначении», поскольку «за тебя думает Бог» — значит отрицать замысел Божий о человеке как Своем образе и подобии.

Следующий, уже вполне очевидный вывод: Соловьев откровенно притязает на то, что он-то, в отличие от нации, знает, что именно «думает о ней Бог в вечности», знает идею нации — по крайней мере, идею русской нации. О том, какое содержание вкладывает Соловьев в «русскую идею», мы скажем чуть позже (и заодно посмотрим, чем это «вложение» так пленило «патриотов» типа Солженицына). Но сейчас отметим другой момент. О влиянии на Соловьева «религиозной философии» немецкого мыслителя Фридриха Шеллинга писали и пишут много. В связи с этим я отмечал (в опубликованной части своей книги), что хотя Соловьев действительно взял у Шеллинга многое — но взял именно худшее в Шеллинге, вроде мыслей о «становлении Абсолюта», о «синтезе религий в христианстве» и т. п. Но вот действительно ценные мысли Шеллинга показательным образом Соловьев «обходил стороной». В частности, я имею в виду одно меткое замечание Шеллинга, сделанное притом в знаменитых «мюнхенских лекциях» по истории философии Нового времени, где Шеллинг категорически отвергает позицию тех, «кто выдают себя за непосредственно осененных божественным духом и потому именую себя не философами, а теософами» (см. в указанном сочинении главу «Якоби. Теософия»). Вопреки предостережению Шеллинга, Соловьев не только вызывающе нарек свое учение именно теософией (уже в ранней и сравнительно трезвой «Критике отвлеченных начал»), но со временем начал именно выдавать себя даже не просто за «осененного божественных духом», а прямо за «чтеца» Божественных мыслей — причем чтеца, нарочито отделяющего себя от русской нации, от размышляющих о своем национальном призвании русских людей.

Но теперь мы подошли вплотную к собственно философскому заблуждению Соловьева; заблуждению, которое делает его звонкую фразу в целом бессмысленной. Рассуждения о том, что нация (или народ) «думает», «хочет», «любит» — лишены философской точности, поскольку конкретные акты мысли, воли и чувства всегда принадлежат определенному, конкретному человеку. Настоящим, первичным единством сознания, единством духовной жизни — обладает только человек как конкретное существо, способное мыслить, чувствовать и желать. Что касается группы отдельных людей, то между ними еще должно возникнуть, сложиться и укрепиться единение в мыслях, желаниях и чувствах — причем такое единение всегда имеет определенную степень, никогда не является абсолютным совпадением мыслей и т. д. даже только у двух человек; русское выражение «жить душа в душу» очень верно фиксирует высшую степень такого единения, высшее «созвучие душ» при сохранении их принципиального различия.

Все это глубоко и ясно понимали настоящие русские философы (а не «теософы»). Особенно тщательно и убедительно обосновал первичное единство конкретного индивидуального сознания Л. М. Лопатин; но сейчас я приведу слова И. А. Ильина, мыслителя, известного, я думаю, и Солженицыну, притом мыслителя, чьи национально-патриотические убеждения не подлежат никакому сомнению. В своей итоговой работе «Аксиомы религиозного опыта», в ее первой же главе он подчеркивал: «Народ может иметь общую культуру (в смысле произведений); он может иметь однородное строение культурно-творящего акта; но он не имеет единой, общей всем душевной субстанции. Эту единую и общую субстанцию теоретики выдумывают, неосторожно и неосновательно „построяя“ ее — исходя из однородности произведений и заключая к единству и общности творящего „коллективного“ существа».

Из отмеченного сейчас вытекает одно весьма важное следствие, которое упорно не хотят усвоить наши «патриоты», очарованные возможностью говорить о национальном самосознании «с легкостью необыкновенной», не принимая на себя никакой личной ответственности. На деле национальное самосознание — это, строго говоря, не самосознание нации как некоего «коллективного существа», а самосознание человека, сознающего свою принадлежность к нации, свою неразрывную связь с другими людьми, образующими нацию, то есть с людьми, родными по духу, с теми, кто имеет, по точному выражению Ивана Ильина, однородное строение духовного акта. И если бы Вл. Соловьев говорил честно, а не словоблудил, то он сказал бы о том, что не находит в себе сознания такой принадлежности, то есть не имеет русского национального самосознания (а еще точнее — сознает духовную связь с совсем другой «нацией»).

Конечно, есть определенные и, к сожалению, достаточно веские основания предполагать, что национальное самосознание большинства (и даже весьма значительного большинства) русских людей находится сегодня на низком, почти «нулевом» уровне. Но, во-первых, это всегда не более чем предположение — поскольку достоверно судить каждый из нас может только о своем национальном самосознании. Во-вторых же, самосознание как духовная реальность — всегда динамично, заключает в себе потенциал роста и развития, и надо настойчиво искать пути, чтобы повлиять (своим убежденным словом и своим же убедительным примером) на подъем самосознания других русских людей, причем с учетом его индивидуальных особенностей, находя различные стимулы для этого подъема. Констатация «разрушения русского самосознания» к числу таких стимулов, естественно, не относится — а главное, она совершенно неосновательна.

Дело в том, что ясное самосознание возрастает на почве глубочайших духовных начал, «духовных инстинктов», по выражению Н. Н. Страхова (к которому Соловьев испытывал патологическую ненависть, к тому же отвратительно прикрываемую маской лукавого «дружелюбия»). И вдумчивый, внимательный русский человек, живущий среди других русских людей (а не «вместе» с ними), пусть не сразу, но достаточно быстро убеждается, что и сегодня русские остались русскими по своим коренным духовным инстинктам, по основному складу своего национального характера. Конечно, чтобы точно выразить самые общие «однородные» черты этого характера — надо осмыслить свой опыт русской жизни именно философски. Тогда, в частности, рассеются такие псевдофилософские (и неверные по сути) характеристики русского человека, как «всемирная отзывчивость», «всечеловечность» и прочее. Да, нечто такое утверждал Ф. М. Достоевский — но он не был философом; повторял на все лады Вл. Соловьев — но он был лжефилософом. А вот настоящий философ И. А. Ильин совершенно определенно выступил против попыток охарактеризовать русского человека в терминах синтетической «всечеловечности». В замечательной речи «Национальная миссия Пушкина» Иван Ильин писал (предварительно упомянув вышеназванные надуманные термины): «Настоящий русский есть прежде всего русский в смысле содержательной, качественной, субстанциональной русскости и лишь в эту меру и после этого (подчеркнуто мною — Н. Ильин) он может стать и быть братом других народов». И эту подлинную субстанциональную русскость Иван Ильин, как и его выдающиеся предшественники, классики русской философии XIX века, открыл, прежде всего, в инстинктивном стремлении русского человека к огням личного духа, в стремлении не «собираться вместе», а объединяться вокруг личности «высшего духовного ранга». О том же почти на столетие раньше (и притом даже определеннее, чем И. А. Ильин) сказал И. В. Киреевский: «в устройстве русской общественности личность есть первое основание», выделив это ключевое для русской народности слово: личность.

Конечно, в том особом, даже уникальном значении, которое имеет для русского человека личность высшего духовного ранга, «духовная личность» (как предпочитал вполне определенно говорить П. Е. Астафьев), ее авторитет, ее слово, ее пример — есть свои опасности (особенно тесно связанные с разочарованием, которое следует за тем, что конкретный человек не оправдал взятого на себя долга личности). Но именно поэтому русские мыслители не уповали на инстинктивные, безотчетные предрасположения русского человека (среди которых «установка на личность» — конечно, не единственное, но по-своему основополагающее предрасположение), а призывали «возвести наши духовные инстинкты в сознательные начала», как прекрасно сказал Н. Н. Страхов.

Теперь можно ясно понять, что собственно имел в виду Вл. Соловьев, отметая все то, что «народ думает о себе самом». Духовные инстинкты русского народа, инстинкты существенно однородные, определяющие его исходную общность, возводятся в сознательные начала, в идеалы и принципы нации — актом самостоятельной мысли лучших русских людей. Против этих лучших русских людей, и прежде всего тех из них, кто понимал невозможность подлинного национального самосознания без национальной философии (невозможность, наиболее решительно отмеченную Петром Астафьевым, которого Соловьев ненавидел по собственному признанию), — против них-то и направлена, по сути дела, столь любимая нынешними «патриотами» тирада Соловьева. Повторю, что именно этим лучшим русским мыслителям и посвящена моя книга — книга о национальном подвиге классиков русской философии.

Осталось сказать о том, какое же конкретное содержание вложил Соловьев в «русскую идею». Здесь налицо два внутренне связанных момента.

Прежде всего, Соловьев совершенно откровенно получает «русскую идею» как проекцию «еврейской идеи». А именно, он предлагает некую предельно упрощенную картину (так сказать, «исторический лубок») «судьбы израильского народа» (не слишком заботясь при этом даже о точности терминологии, смешивая, как ему удобно, ветхозаветный Израиль и Иудею); затем выводит из этой картины некую «мораль» и кладет последнюю в основание «русской идеи». Вот такая «методология» — совершенно смехотворная и нелепая, особенно по сравнению с подлинной методологией истории у Н. Я. Данилевского, которого Соловьев без устали «обличал». История каждого народа должна быть существенно понята из нее самой; история других народов может при этом привлекаться для более полного понимания, но не должна превращаться в основание понимания. А уж тем более не может быть таким основанием для понимания истории русского народа — история народа, ему предельно чуждого по своему духовному складу (не говоря уж о коренных чисто расовых различиях).

К сожалению, многие сегодняшние «патриоты» пользуются, сознательно или по инерции, «методологией» Соловьева, бесконечно пережевывая тему еврейства, иудаизма, Израиля (древнего и «новейшего») и т. д. в бесплодных попытках извлечь из этой жвачки нечто «духовно значимое», но извлекая лишь чистой воды «негатив», отрицание русского начала в его самостоятельном значении («без православия наша народность — дрянь» — этот «речекряк», приписываемый, для пущей важности, то Хомякову, то Достоевскому, а на деле принадлежащий второстепенному А. И. Кошелеву, тоже относится к числу излюбленных «цитат» нынешних «патриотов»).

Что касается Соловьева, то его «анализ» (псевдоисторический и псевдохристианский) «судьбы израильского народа» приводит автора «Русской идеи» к выводу, что сия «идея» заключается «в благородном и мудром акте национального самоотречения». Национальное самоотречение — вот «завет» Вл. Соловьева; а в наши дни, когда патриотизм поистине превращается в «ковчег для негодяев», этот «завет» вполне выражает подспудное настроение практически всех «лидеров патриотического движения», настроение, которое прекрасно согласуется с замыслами врагов русского народа.

То, что сегодня политика России в стиле «нового патриотизма» — это сплошное национальное самоотречение, доказывать не надо. Но какие примеры «благородства» и «мудрости» такого рода нашел в русской истории Вл. Соловьев, не доживший (какая досада!) до времени, когда его «завет» энергично воплощается на практике? А примеры вот какие.

Безбожно перевирая смысл поворотных моментов русской истории, Соловьев находит «национальное самоотречение», прежде всего, в принятии христианства — хотя совершенно ясно, что это было на деле актом самоутверждения русского народа на высшей ступени богопознания, проявлением духовной зрелости лучших русских людей, переросших язычество. Впрочем, для сегодняшних карнавальных «неоязычников» концепция Соловьева — вполне подходящая.

В то же «самоотречение» попадают у Соловьева и реформы Петра Великого — на деле позволившие России утвердить себя в качестве великой державы, о чем, кстати, прекрасно и глубоко аргументировано писал выдающийся русский историк С. М. Соловьев. Сын подло предал отца — вполне в духе своего понимания «мудрости» и «благородства»; отрекся от отца, сохранив склонность «в нужный момент» прикрываться его именем. Впрочем, у сегодняшних фарисеев «от православия» — тот же уровень понимания великих дел Петра I, что и у Вл. Соловьева. А тот факт, что Петра Великого открыто поддержали все лучшие представители Русской Церкви (в том числе уже упомянутый ранее св. Дмитрий Ростовский), для нынешних «православных» фарисеев, конечно, ничего не значит. Думаю, живи они во времена Полтавской битвы, из них бы составился «ударный батальон» в воинстве Карла XII и Мазепы. Правда, скорее всего этот «ударный батальон» первым бы ударился в бега от петровских воинов.

Характерно, что Вл. Соловьев обходит полным молчанием еще один поворотный момент нашей истории — Смутное время, хотя именно в тот период на Руси оказалось достаточно изменников, авантюристов и просто малодушных людей, готовых проявить «национальное самоотречение», да еще в пользу столь возлюбленной Соловьевым римской «церкви». Но даже у Соловьева не хватило наглости отыскивать здесь (по крайней мере, открыто) следы «благородства» и «мудрости». Не сомневаюсь, впрочем, что он всей душой ненавидел тех русских людей, которые утвердили свои национальные святыни в ситуации, которая казалась практически безнадежной. Добавлю, что таких людей, особенно поначалу, было совсем немного — что лишний раз показывает: соль нации, ее подлинное ядро во все времена составляли немногие; но именно эти немногие имели настоящее право говорить от лица нации, имели силу возродить национальный дух.

Но какой же очередной «акт национального самоотречения» (после мнимых «самоотречений» св. Владимира и Петра Великого) предлагал Соловьев в конце 80-х годов XIX века, когда он «обнародовал» в славном городе Париже «Русскую идею»? Тут Соловьев сначала напускает густой «богословский» туман, конструируя некую «социальную троицу» и заявляя: «Восстановить на земле этот верный образ божественной Троицы — вот в чем русская идея». Легко догадаться, с каким слабоумным умилением повторяют «наши патриоты» и это изречение Соловьева. Однако суть этого словоблудия прекрасно поняли современники Соловьева, причем как его противники, так и сторонники: Соловьев предлагал подчинение «всей мощи» Российской Империи ... «верховному Первосвященнику», то есть, проще говоря, папе Римскому, — предлагал отречение от Православия. В связи с этим проектом один французский аббат, прослушавший из уст Соловьева пылкое изложение «русской идеи» и достаточно сведущий, чтобы не заблудиться в тумане «социальной троицы», заметил: «Соловьев более папист, чем сам папа» (привожу эти слова по сугубо апологетическому жизнеописанию Соловьева у эмигранта К. Мочульского). Тот же Мочульский сообщает, кстати, что и «широкая французская публика» отнеслась к замыслам Соловьева «с явным равнодушием». Что же, можно только порадоваться за «острый галльский смысл»; и можно горько пожалеть преобладающие состояние умов в среде нынешних «патриотов»:

Где здравый русский смысл примолк, как сирота

— примолк, оглушенный, среди прочего, словоблудием соловьевской «теософии» и вытекающих из нее «социальных проектов». Оглушенный, прямо скажем, до полного идиотизма иных «высокопоставленных патриотов» типа А. И. Солженицына (о «демократах» этого не скажешь, потому что они-то, как правило, отлично понимают пользу Соловьева). А как же иначе и вежливей, чем полным идиотизмом, назвать такой пассаж с цитатой из Вл. Соловьева в трактате «Двести лет вместе»: «Антиеврейские проявления — и заграницей и в России — страстно осуждал еще в 1884 взволнованный ими Владимир Соловьев: „Иудеи всегда относились к нам по-иудейски; мы же, христиане, напротив, доселе не научились относиться к иудейству по-христиански“» (с. 317).

Бедный Александр Исаевич, уж Вам бы следовало знать (как «историку» и вообще специалисту по всем вопроса), что значит «относится» к неиудеям «по-иудейски»! С таким же основанием можно жертве бандитов поставить в пример... самих бандитов, которые, конечно, «относятся» к своей жертве строго «по-бандитски».

Подведем итоги. «Разрушение русского самосознания» — блеф, призванный окончательно деморализовать русского человека. И дело здесь не в «слепом антикоммунизме» Солженицына (коммунизм, пожалуй, то единственное, что он видит). Но вот к русскому самосознанию он действительно практически слеп, той слепотой особого рода, которая означает отсутствие философского взгляда, неспособность к такому взгляду, неспособность к умозрению. Я сделал оговорку, что Солженицын здесь слеп «практически», лишь потому, что абсолютно слепой к метафизической реальности человек — уже просто не человек. Солженицын, как и подавляющее большинство наших «идеологов патриотизма», имеет крайне пониженное философское зрение — но, как и прочие «идеологи», не хочет этого признавать, не хочет хотя бы элементарно его скорректировать; напротив, имитирует свою «философскую проницательность». Обманывая себя, он обманывает и других; блуждая в том полумраке, который «могучие размеры // лукаво придаёт ничтожным мелочам», он тянет в этот полумрак и других. Здесь, в полумраке, наряду со «всесилием» большевиков, он обнаружил и «великих мыслителей» в лице Вл. Соловьева и его эпигонов, не разглядел их очевидного ничтожества как философов — ничтожества, из которого уже логически следовали их ложные представления о русском самосознании.

Тем более неспособен он увидеть, узнать настоящих русских мыслителей — так как подобное узнавание вообще невозможно в «сумерках сознания», для него необходим именно «свет сосредоточенного сознания», по выражению одного из этих мыслителей, Николая Страхова. И мне больно не оттого, что Солженицына разгневала моя книга (куда хуже, если бы она оставила его равнодушным; еще хуже, если бы она пришлась ему по вкусу); мне больно за то, какой радости он был лишен в течение всей своей долгой жизни: радости от духовной встречи с настоящими, ясными и глубокими философскими умами, радости подлинного обогащения души их мыслями — конечно, самостоятельно продуманными, творчески усвоенными, ставшими своими мыслями.

А что касается русского самосознания, мнимую «смерть» которого «оплакивают» (но почему-то с ноткой торжества в голосе) Солженицын и прочие (скажем, известный «православный идеолог» А. Кураев, готовый «ради православия» заменить русских китайцами) — то мы можем спокойно проигнорировать этот двусмысленный «плач». Мы, русские люди, должны заняться совсем другим делом, совершенно ясным, хотя, конечно, и трудным. Трудным прежде всего потому, что первый шаг здесь — это шаг личного национального самоопределения. Если я открою внутри себя, в самом основании своей души, те духовные инстинкты, которые присущи русской народности; если, не ограничиваясь этим, я возведу их в сознательные начала, принципы своей жизни; если сумею воплотить эти принципы в пусть малом, но реальном деле — я уже могу отбросить сомнение в том, что на это способны и другие русские люди. С верой в себя я обрету веру в русский народ.

Это, конечно, намечает путь русского человека к самому себе только в самых общих чертах. Конкретика национального самоопределения личности, конечно же, сложнее; сегодня она несколько (но не абсолютно!) иная, чем вчера или позавчера. Тем не менее, существо дела не меняется. И потому труды русских мыслителей, классиков национальной философии, остаются для нас превосходным теоретическим и практическим пособием — труды тех мыслителей, которых Солженицын «не заметил» в моей (конечно же, далекой от совершенства) книге.

Но даже с Солженицын дело обстоит не безнадежно. Более того, у него есть совсем простой способ хотя бы частично искупить грех лживых слов — который для писателя означает грех лживой жизни, жизни по лжи.

Г-н Солженицын! Запустите свою властную длань в свой же неслабый «фонд» и издайте, для начала, хотя бы «Основы веры и знания» Павла Бакунина, или «О высшем благе» Николая Дебольского, или «Борьбу с Западом» Николая Страхова... Это пойдет на пользу и Вам, и всем русским людям.

И ради Бога, бросьте писать дальше о «еврейском вопросе». Тогда он если не «померкнет» окончательно, то, по крайней мере, перестанет «сверкать» так ослепительно в сумерках нынешней «патриотической идеологии».

Я, конечно, понимаю, что мой призыв останется без ответа. И мне искренне жаль Солженицына.