Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Я. Сейферт. Эссе о Праге [ИЛ, №3, 2005]

Параметры статьи

Относится к лауреату: 

Три золотых дуката

Святые, изваянные в камне,
сделали больше, чем живые.

Г. Кристоф Лихтенберг [1]

Я не слишком хороший рассказчик. Когда я начинаю что-то рассказывать, то всегда слишком тороплюсь. Слова и фразы так и сыплются из меня, чтобы я как можно быстрее добрался до конца и остановился. Я точно опаздываю куда-то. Никуда я не опаздываю. Это все неопытность, а вернее — неумение. Я не чувствую деталей, на которых можно было бы отдохнуть, выполнить парочку словесных пируэтов, чтобы потом продолжать неспешно и спокойно, пока нетерпеливый читатель переводит дыхание. Я не осмеливаюсь намеренно замедлять повествование и делать паузы. Не решаюсь я и уклоняться в сторону, чтобы придать рассказу драматизм. Я попросту не умею этого делать. Вот почему я писал в основном стихи. Мне казалось, что так проще. Рассказами я не заработал бы даже на газировку. Но иногда мне все же хочется рассказывать, а для этого нужны слушатели.

Со мной не раз происходили удивительные истории, хотя никаких приключений на свою голову я не искал. Правда, многим из этих историй предшествовала пара глотков вина, ну да что же с того? Вино я любил. И без обиняков утверждаю, что этот напиток творит чудеса.

Когда-то я читал про одну святую. Имя ее я забыл. Как забыл и название монастыря, где она жила. Знаю лишь, что это была не только очень набожная, но и необыкновенно милая и добрая женщина. Толпы нищих теснились у ворот монастыря, и эта благочестивая — и вдобавок весьма привлекательная — женщина раздавала им деньги и еду. Когда же созревал виноград, она собственноручно срывала для них на монастырских стенах спелые гроздья, которые сама и растила. Но однажды виноград не уродился. Тогда благочестивая сестра принялась ходить вдоль монастырских стен и возлагать на пустые виноградные плети свою прекрасную руку с длинными нежными пальцами, руку, сложенную горстью. И там, куда она ее возлагала, появлялась отменная сочная гроздь. Все, кто собирался у монастырских ворот, получали свою часть этого чудесного урожая. И я вспоминаю об этой дивной руке, когда поднимаю бокал вина и ищу в нем искристый огонек. Вот почему я люблю целовать женщинам руки. Ладони. Они слаще.

Итак, у меня припасена одна поразительная история из жизни. Только я сразу хочу предупредить, что не стоит относиться к ней как к анекдоту. Давным-давно в пражском Камерном театре ставили пьесу госпожи Йожи Гец. Она там над этим моим случаем посмеялась. Я не сержусь, я уже простил ее. Да и знала она далеко не все.

Однако пора начинать!

Был благоуханный прекрасный майский вечер. Мы с Богумилом Матезиусом и Иозефом Горой[2] сидели в маленьком кафе, которое отчего-то называлось «У мохнатой валторны». Дело было накануне праздника святого Яна Непомуцкого, который в те годы отмечался в Праге шумно и широко. Кафе находилось на Страусиной улице, неподалеку от огромного распятия; распятие это высилось на крохотной уютной площади, одну сторону которой составляла боковая стена храма Святого Войтеха. Я отлично помню это место. В одном из домов напротив жила до замужества моя жена, и я, бывало, поджидал ее на площади. Довольно часто на запыленной скамеечке для молитвы я видел коленопреклоненную госпожу Марию Гюбнерову[3] — перед ее вечерним спектаклем. Кажется, она обитала где-то по соседству.

Не то чтобы мы заглядывали в это кафе регулярно. Только от случая к случаю. Там два-три раза бывал Ф. Кс. Шальда[4]. Захаживал туда и поэт Йозеф Мах, который все свои стихи знал наизусть. Но только, ради бога, не подумайте, что Ф. Кс. Шальда шлялся вместе с нами из кабака в кабак. Не так-то легко нам было заманить его. А когда он, заставив себя подождать, все же появлялся, это походило скорее на визит епископа и вся наша беседа сразу принимала другой характер — торжественный и возвышенный. При этом пили мы мало. По крайней мере до тех пор, пока Шальда не уезжал на такси домой.

Дело шло к полуночи, и мы с Горой и с Матезиусом живо обсуждали проблему ударения в чешском стихосложении. Это был любимый конек Матезиуса. Он горячо убеждал нас, что когда Эрбен[5] отклонялся от правильного чередования ударных и безударных слогов, то это был совершенно осознанный замысел поэта. Тем самым, мол, он подчеркивал ритмическую красоту стиха и избегал стереотипа регулярности. Беседа наша оказалась необычайно интересной и захватывающей. Подпортило ее лишь то обстоятельство, что, так и не разрешив до конца литературоведческие проблемы, мы внезапно обнаружили, что денег у нас больше нет и еще вина мы заказать не можем. Неприятно было обрывать диспут вот так вот, на взлете.

Я уже несколько раз нащупывал в нагрудном кармане жилета шелковистую бумажку с завернутыми в нее тремя австрийскими дукатами. Скромное наследство матушкиного отца, которого я очень любил. Дедушка хранил монеты не одно десятилетие и завещал их внукам. Старшим из внуков оказался я, вот почему эти три золотых попали ко мне. Мать, утирая слезы, наказывала беречь их и со временем передать моим детям. Она была искренне растрогана.

Меня так и подмывало извлечь заветный сверточек, но всякий раз я отдергивал руку от кармана. Однако в конце концов я все же поддался искушению и выложил дукаты на стол — на обозрение своим друзьям. Разумеется, тогда австрийский золотой стоил куда больше цифры, отчеканенной на самой монете с императорской головой в лавровом венке. Когда я объяснил, откуда у меня этот маленький золотой клад, Гора возмущенно велел немедля завернуть дукаты в бумажку и спрятать обратно в карман, пригрозив, что иначе расскажет моей жене о том, какой я легкомысленный: пускай, мол, сама уберет их куда-нибудь. Я послушался и засунул золото поглубже в темноту жилетного кармана. А Матезиус, добрая душа, постучал по рюмке своим обручальным кольцом, подзывая официанта, и без лишних слов положил на салфетку этот наш общий заклад. Такое случалось и прежде. Однако сейчас добавилось кое-что новенькое: Матезиус как раз разводился со своей первой женой. После недолгой оживленной пантомимы на столе появилось несколько полных кувшинчиков. Признаюсь, у меня точно камень с души свалился, и я с облегчением принялся беззаботно потягивать вино.

Когда наступила ночь и заведение почти опустело, а заложенное кольцо было пропито, мы с тоской и неохотой поднялись из-за стола. Гора жил довольно далеко, в Коширже, Матезиус, наоборот, — совсем близко, а мне предстояла долгая дорога до нового Тройского моста.

Днем проделывать этот путь пешком было не слишком приятно. Но дело происходило майской ночью, и воспламененная вином кровь придавала резвости моим ногам. Я радостно и беззаботно шагал от монастыря урсулинок но направлению к Пороховым воротам. В такие минуты я даже сочинял на ходу стихи. И именно в тот вечер мне казалось, что вот-вот родятся весьма удачные строфы. На душе у меня было как-то особенно легко и весело, хотя я и вынужден был время от времени останавливаться, чтобы передохнуть. Никогда не сомневался я в том, что до утра сумею удержать свои новые стихи в памяти, дабы с рассветом перенести их на бумагу. К сожалению, по утрам я, как правило, не помнил ни единого своего творения, зато голова противно болела.

Прага уже почти опустела. Время было позднее, а мне вдруг ужасно захотелось курить. В кармане как на грех не завалялось ни единой сигареты. Да и голод дал о себе знать. И еще напасть, самая страшная из всех, — кошмарная жажда. Напрасно обвевал меня сладостный ветерок с Петршинского холма — словно там взмахивал крылами ангел, летящий за мной над электрическими проводами. Дьявол, как известно, способен принять любое обличье. Чаще всего он прикидывается красивой женщиной, реже — льстивым златоустым Мефистофелем. Меня же он поджидал в белом фартуке ночного торговца сосисками, прилепившегося к черной каменной кладке Пороховых ворот. И почему только я не пересек улицу и не продолжил путь по другому тротуару?! Дважды прошел я мимо лотка со стоявшим на нем небольшим котлом и дважды вернулся к аромату горячих сосисок, кипевших в жирной воде. И открытую картонку с сотней сигарет я сразу приметил и жадно втянул носом воздух. Ну, а в третий раз я решительно шагнул к торговцу и спросил, не разменяет ли он дукат. Мол, мне надо купить сосиску и сигарет. Я извлек из кармана шелковистый сверточек и вынул оттуда один золотой. Продавец взял монету, нацепил пенсне и внимательно оглядел ее при свете керосиновой лампы. Потом аккуратно спрятал мой дукат в свой кошелек и спросил, нет ли у меня еще. Я простодушно отдал ему два оставшихся. Рассмотрев их, торговец не раздумывая заявил, что покупает все три. И протянул мне засаленную и мятую двадцатикроновую купюру, сосиску с булочкой и полную горсть сигарет, которые я немедленно запихнул в карман. Затем он извлек откуда-то лимонадную бутылку и налил мне стакан крепкой вонючей сливовицы. Я хищно проглотил сосиску, закурил сигарету и залпом выпил спиртное. После чего продолжил путь домой. Две ярко накрашенные ночные пташки тихонько хихикали надо мной. Вынужден признаться, что ноги у меня несколько отяжелели, а стихи в голове умолкли. И где-то в глубине души проснулись угрызения совести. Я неторопливо побрел к Главкову мосту, а оттуда повернул к бойне. Ночь была теплой, и уже издалека я почувствовал вонь от гниющих внутренностей забитой скотины, которые иные рачительные хозяева вывозили к себе в сады, чтобы заложить в компостные кучи. Коровы, оставшиеся в вагонах, жалобно мычали. Они чуяли кровь и смерть своих сородичей. Эти жалобные причитания пугали меня. Время от времени они долетали даже до нашего дома.

Иногда я машинально запускал пальцы в жилетный карман. Разумеется, там было пусто. Совесть взывала ко мне все настойчивее.

Проходить между бойней и Голешовицким вокзалом мне совсем не нравилось. В те времена там тянулся обитый толем деревянный забор, казавшийся бесконечным. По ночам в этих местах бывало совсем безлюдно, и я научился засыпать на ходу. Правда, всего на пару минут. Но зато поистине замечательных. Я довел процесс до такого совершенства, что во время этой пешей дремоты мне даже снились сны, а просыпался я как раз в тот момент, когда ступал на булыжники улицы, по которой ходил трамвай. Оттуда до дому было уже рукой подать.

Утром после пробуждения человек обычно пытается припомнить события предыдущего вечера. Выскочив из кровати, я сразу ринулся к своей одежде. Извлек из карманов кучу сломавшихся сигарет. Обнаружил в кошельке засаленные двадцать крон, а в жилетном кармане — смятую и пустую шелковистую бумажку. Я постарался хотя бы восстановить в памяти стихи, сочиненные по дороге. Но не смог вспомнить ни одного. Поглядел в зеркало — и испугался собственного отражения. Табачная труха была даже у меня в волосах. От дукатов остались только тревожная горечь на душе да неприятный привкус сосиски и сливовицы во рту.

Жена встала раньше, чем я, и, естественно, поздоровалась со мной не слишком приветливо. Она еще не знала, что молчание бывает куда страшнее слов. Мы поженились совсем недавно, и в мечтах супружеская жизнь рисовалась ей несколько иначе. Она пока не достигла спокойной мудрости одной из своих старших подруг, которая давно уже посоветовала мужу не извиняться, не оправдываться и не клясться, а просто заказать себе маленькую карточку со следующим текстом:

Надеюсь, у тебя, милая, голова не разболится;

больше такое никогда не повторится.

Теперь он всякий раз молча кладет ее ночью на стол.

Излив на меня поток горьких упреков, жена сухо сообщила, что вчера вечером приходила моя мать и спрашивала о каких-то дукатах. И что нынче вечером она заглянет опять. У меня екнуло сердце. Торопливо покончив с утренним туалетом, я, охваченный стыдом, выбежал на улицу.

Был праздник Яна Непомуцкого, и Прагу переполняли толпы сельских паломников. Мы жили совсем рядом со Стромовкой. Выскочив из дому, я сразу направился в парк и уселся там на первую попавшуюся скамейку. В те времена аллеи еще пересекались трамвайными путями. Я погрузился в раздумья. Праздник середины мая напомнил мне об одном замечательном человеке.

В начальных классах гимназии чешскую словесность преподавал у нас учитель Кашик. Весь класс так и льнул к нему. Он нам нравился. На его уроках мы сидели не шелохнувшись, боясь упустить хотя бы слово. Привлекательный мужчина средних лет, Кашик одевался со сдержанной элегантностью. Он был симпатичным, даже, пожалуй, обаятельным. И вспомнил я о нем вовсе не случайно. На своих уроках он частенько отклонялся от темы, и тогда мы восторженно внимали его экспромтам. Святой Ян Непомуцкий не принадлежал к числу любимцев нашего учителя. Он в подробностях живописал нам полемику, развернувшуюся между Гербеном и Махаром[6], с одной стороны, и церковными кругами — с другой. Борьба против этого барочного святого выплеснулась тогда на страницы всех передовых газет. Получалось, что речь шла об элементарном обмане. Настоящий Ян Непомуцкий вроде бы снискал известность совсем не как священник, а как банкир, ссужавший священникам деньги под ростовщические проценты. А исповедь королевы и яростная ревность короля Вацлава — это, мол, всего лишь хитроумная римская легенда и подтасовка. Чудо же сохранения в целости языка святого казалось нашему учителю слишком уж мелким и ничтожным для Господнего всемогущества, ведь, согласно постулатам католической веры, у Бога есть множество возможностей доказать свое присутствие на небесах, и для этого ему вовсе не обязательно возиться с жалким языком какого-то пражского патера. Все это, дескать, объяснялось одним: хотя страна и была уже покорена, иезуиты стремились вытравить у чешского народа остатки светлой памяти о Яне Гусе и заменить этого истинного святого святым фальшивым, с пятью звездочками вокруг головы — фигурой смешной и одновременно зловещей. Говоря это, Кашик легонько постукивал костяшками пальцев по зеленому сукну кафедры, как тогда назывался учительский стол. Да, именно так все и было. «Сейферт, выйдите сюда и расскажите нам...» — и я, спеша к доске, едва не спотыкался о ступеньку перед ней.

На свежем, благоуханном воздухе Стромовки голова болеть перестала, и я, по-прежнему пребывая в состоянии легкого опьянения, которое так и не покинуло меня со вчерашнего вечера, сел в трамвай и вскоре уже пробирался сквозь толпу паломников, заполнившую двор Пражского Града. Могилу Яна Непомуцкого, находившуюся в храме Святого Вита, буквально осаждали сотни людей. Я протиснулся к самому серебряному надгробию, где среди моря цветов горели свечи. Одна служба сменяла другую. Да что там говорить, атмосфера торжественнее некуда — и я стою совсем рядом с королевской скамьей и могу напрямую обращаться к статуе святого, который преклонил колени на собственном саркофаге.

Молитва, которую я вознес к серебряному лику, была не слишком-то благочестивой. Не стесняясь в выражениях, я попытался лишить Яна Непомуцкого нимба со всеми его пятью звездочками. Я пересказал ему то, что много лет назад заронил в наши неокрепшие умы ныне уже покойный учитель Кашик. В довершение я прибавил кое-какие сведения, почерпнутые мною из «Антиклерикальной хрестоматии», где об этом несчастном святом было понаписано много всякого. И тем не менее я оставил ему шанс! В самом конце своей еретической молитвы я намекнул, что он мог бы совершить крохотное, на мой взгляд, чудо и сделать так, чтобы я получил три завещанных мне дуката назад. Это было дерзкое желание, но я дал понять, что если Ян Непомуцкий и впрямь находится среди сонма ангелов, то такая просьба для него — сущий пустяк. Кроме того, я напомнил, что моя мать очень почитает его и что после паломничества на Святую гору в нашем доме появилась фарфоровая статуэтка с пятью звездочками надо лбом, которую матушка поставила рядом со статуэткой Девы Марии, привезенной оттуда же. Обе фигурки украшают ее комод, и цветы она делит между ними поровну. Белые достаются Деве Марии, а все прочие — ему. Мне, мол, будет крайне неприятно, если она узнает, как дурно я обошелся с ее дукатами. Я взывал к его чувствам святого. Говорил, что дедушка, завещавший мне эти три дуката, тоже был набожен и наверняка молился ему. Впрочем, упоминать, как я жалею о чистом золоте, потраченном на сосиску, шибавшую в нос сливовицу и несколько сигарет, я не стал. Нет-нет, об этом я предпочел умолчать.

Моя молитва в кафедральном соборе длилась недолго и закончилась через четверть часа. Дабы она возымела надлежащее действие, я, подобно другим паломникам, еще прикоснулся к оправленной в серебро косточке святого, что хранилась под стеклом, а также перекрестился. Впрочем, весьма небрежно. Потом я попрощался со святым и по Новой замковой лестнице поспешил вниз, в город. По дороге я зашел в пивную «У Шнелу» пропустить кружечку пльзеньского. Мне страшно хотелось пить, и вдобавок я мечтал избавиться от засаленной двадцатикроновой купюры, которая жгла мне карман.

Домой я вернулся в середине дня. Жена все еще сердилась. Она молчала, не желая со мной разговаривать. Однако любопытство, неотъемлемое качество всех женщин, оказалось сильнее, и, не выдержав, она принялась делиться новостями.

— Ты не представляешь, что со мной случилось!

Я весь обратился в слух.

— Выбрала я утром в зеленной лавке овощи и протягиваю продавщице деньги. А она их пересчитывает и одну из монет возвращает мне обратно. Мол, такая не годится. Странная какая-то. Давайте другую. (Во времена Первой республики монетки в десять геллеров имели желтовато-красноватый, можно сказать, золотистый оттенок. Особенно новые.) В общем, протягиваю я ей другую денежку, а дома смотрю на ту, которую мне вернули, — а это золотой дукат!

И жена показала его мне.

— Объясни, пожалуйста, как он у меня очутился?

— Господи! — в изумлении воскликнул я. — Дай-ка сюда твой кошелек!

Я открыл его и увидел в другом отделении вторую монету, а в третьем — третью. Боже мой! Ну и шутник же этот самый святой Ян! Я выложил все три монеты рядышком на стол и рухнул на диван. Сердце у меня едва не выпрыгивало из груди. Тут кто-то позвонил в дверь.

— Это, наверное, твоя мать, — сказала жена.

Староместские куранты

В жизни нас поджидает одно разочарование за другим. Если вы не признаётесь в этом даже самому себе и не обсуждаете это с окружающими, то вы оптимист. Начинается все в детстве и продолжается до конца дней.

Одно из таких разочарований — причем достаточно жестокое — я испытал еще маленьким мальчиком. Не помню уж, по какому случаю у моего отца появилась возможность осмотреть вместе со мной Староместскую ратушу, а потом нас с ним завели еще и на башню с курантами. И господин Гейнц, знакомый часовщик со Староместской площади, который следил за курантами и чинил их, принялся объяснять нам, как устроен старинный механизм. Знаки Зодиака меня тогда еще не слишком интересовали, зато, к своему горестному изумлению, посмотрев вблизи на апостолов, которыми я всегда безмерно и почтительно восхищался снизу, с брусчатки под башней, и которых даже считал почти живыми, я увидел, что это всего лишь торсы, прикрепленные к деревянному колесу. И колесо это медленно вращается. Иисус не шагает от одного окошечка к другому, да его и вообще только половинка. Иоанн, любимец Господа, тоже был безногий, и святой Петр с серебряными ключами являл собой просто убогий обрубок, как и все прочие.

Это было разочарование, больно ранившее меня. Иллюзии рассеялись, и никогда уже не мог я глядеть на процессию в окошках с таким интересом, как прежде.

Тем не менее я и сегодня останавливаюсь возле Староместской башни и, если время еще есть, рассматриваю витрины с вовсе ненужными мне вещами в ожидании момента, когда начнется это скромное действо и богач примется позвякивать своими дукатами, а Смерть кивать и звонить, и, наконец, пропоет петух.

Разумеется, я здесь не один. Обычно рядом со мной стоит кучка иностранцев и гостей Праги. Иностранцев бывает предостаточно. Немцы, этих больше всего, французы, да и американцы с флажком в петлицах тоже попадаются. Американцы запомнились мне лучше прочих. Возможно, именно они были совсем недавно в Хьюстоне и наблюдали там за запуском ракеты на Луну. Возможно, там они были бесстрастны и их любопытство тоже было спокойным и естественным. Здесь же они живо, едва ли не с горячностью указывали друг другу на движущиеся фигурки и в волнении смотрели на механическую ежечасную процессию в синих окошках курантов.

Ах, конечно же они не догадывались, что у апостолов нет ног!

И кто же после этого осмелится утверждать, что в Праге и по сей день не происходят средневековые чудеса, таинственные и неповторимо прекрасные?..

Ключ в сугробе

Раньше мне не приходило в голову, что эту удивительную и почти невероятную историю я когда-нибудь издам в виде рассказа. Меня, можно сказать, к этому вынудили. Жена была совершенно права, когда советовала, чтобы я помалкивал о своем ночном приключении и не говорил о нем даже близким друзьям. Однако я все-таки доверился нескольким добрым знакомым. Те — разумеется, из лучших побуждений — пересказали эту историю другим, и через какое-то время она принялась возвращаться ко мне в таком искаженном и неузнаваемом виде (либо же вовсе как поклеп или анекдот), что в интересах истины я решил написать рассказ о том, как все происходило в действительности.

Незадолго до Второй мировой войны мы прожили какое-то время прямо в Пражском Граде. Нет-нет, не пугайтесь — никакого официоза, никакого пафоса. Речь идет всего только о восточной части Града, той, что располагается неподалеку от Черной башни, под Золотой улочкой. Мы занимали тогда маленький одноэтажный домик, прилепившийся к старой резиденции бургграфов. Оба здания, как и еще два домика рядом с Далиборовой башней, принадлежали земскому комитету, где работала моя жена. Однако все это было на территории Града, и люди, в основном обслуживающий персонал, говорили — причем без всякой рисовки, — что живут в Граде. Совсем неподалеку от нашего дома высилась Далиборка, знаменитая крепостная башня с прославленной темницей. Из своих окон мы любовались угрюмой Черной башней, как раз у подножия которой стоял второй домик, несколько более нарядный, чем наш, с галереей. Он стоит там и сейчас. А прямо возле входа на маленькую площадь был третий домик, тоже одноэтажный, на месте которого нынче просторный подъезд Дома чехословацких детей — так переименовали бургграфскую резиденцию, когда залы, где в течение нескольких столетий судили чехов, превратились в место детских игр. Не думаю, что решение было удачным, однако сейчас речь идет о другом.

Наш низенький домик был довольно просторным. Туда вело несколько каменных ступеней, осененных старым грушевым деревом. На внешней стене между небольшими окнами комнат красовались три герба бургграфов. В том числе и гербы Ярослава Боржиты из Мартиниц и Вилема Славаты, тех самых, которые столь благополучно упали на кучу навоза в замковом рве. Как известно, вскоре после этого началась затяжная война[7]. Большие и богатые гербы придавали домику значительности, и посетители Далиборки постоянно заглядывали в наши окна. На обширном чердаке доживали свой век гигантские, хотя уже и рассохшиеся бочки для воды, давным-давно приготовленные на случай пожара. Этот самый чердак был почти вровень с брусчаткой Золотой улочки, так что прохожие могли бы запросто пинать нашу крышу. Но им это было ни к чему.

Сегодня на месте нашего дома раскинулась большая площадка со скамейками и огромными декоративными вазонами. Домик сломали, когда перестраивали восточную часть Града, а гербы перенесли к остальным, на стену резиденции бургграфов. Иногда я хожу туда — повздыхать. В общем, хотя жить в домике было практически невозможно, красота все искупала.

Я был не единственным писателем, обитавшим в этих местах. На Золотой улочке прожил какое-то время Франц Кафка. А непосредственно над нами занимал две крохотные комнатки Иржи Маржанек[8]. Сейчас через его низенький домик можно пройти прямиком в Далиборову башню. Да что там — сам римский император и чешский король Карл IV, тоже писатель, имел тут свое скромное жилище.

Вернувшись из Франции на родину и заняв трон после своего отца, Карл нашел Град в столь плачевном состоянии, что решил немедля привести его в порядок и перестроить, а сам на это время поселился в бургграфской резиденции. Как раз здесь и довелось императору пережить ту удивительную ночь, о которой он повествует в собственном жизнеописании. История эта известная, но мне все же кажется уместным напомнить ее.

Это не легенда или небылица — короче говоря, не выдумка. Император, как все мы отлично знаем, был человек глубоко верующий. Следовательно, лжи он чурался. Вдобавок имеется свидетель, причем свидетель в высшей степени достойный доверия, а именно дворянин Бушек из Велгартиц.

Однажды ненастной зимней ночью два этих господина вернулись в Прагу из Кршивоклата и, усталые с дороги, заснули в зале — то есть совсем рядом с нашим домиком — на своих меховых ложах. Был мороз, и в зале уютно потрескивало пламя в очаге. На столе горело несколько свечей, а на скамье возле стены стояли кувшины с вином. Всем известно, что император Карл любил глотнуть вина в компании Бушека. Мы даже читали об этом в прославленной новелле Яна Неруды[9]. Итак, очень скоро обоих сморила усталость.

Однако сон их длился недолго. В зале раздались шаги, и мужчины проснулись. Император велел господину Бушеку, лежавшему неподалеку, взглянуть, кто же это ходит. Но тот никого не увидел. И зажег Бушек на столе еще несколько свечей, выпил вина из чаши и подбросил в камин парочку поленьев. Потом оба снова попытались уснуть, но тут — в отблесках пламени и мерцании свечей — заметили, как один из кубков на столе упал, хотя к нему не прикасалась человеческая рука. И тут же увидели, как этот кубок, с силой брошенный, летит через ложе господина Бушека в другой угол помещения и катится оттуда в центр зала. И никого. Только шаги прозвенели по каменным плитам, точно некто неведомый и невидимый опять удалился. Когда и на этот раз они никого не заметили, то осенили себя крестным знамением и снова заснули. И спокойно проспали до самого утра. Проснувшись же, увидели посреди зала опрокинутый кубок.

Сегодня, когда и милый мой друг Иржи Маржанек предстал перед Господом, я могу сознаться, что в его квартирке на Золотой улочке, куда мы частенько захаживали, не раз происходили похожие сцены. Но всегда всему находилось объяснение, и никакие кубки не опрокидывались и не летели в угол, брошенные туда пускай бы даже и видимой рукой. Да и Маржанек, хотя он и любил всяческие розыгрыши, вряд ли бы одобрил подобное поведение. От матери ему досталась красивая старинная мебель. В общем, никакой таинственности, никакой загадочности. Где там... Квартирная хозяйка была куда внимательнее господина Бушека.

Из окна нашей третьей комнатки открывался прекрасный вид. Совсем рядом были округлая кровля и темная стена Далиборовой башни, правда, ее большую часть закрывали густые ветви деревьев и одичавших кустов Оленьего рва. Высоко над деревьями зеленела крыша Бельведера королевы Анны. Зрелище было изумительное, навевающее покой и меланхолию. А в мае, когда мы открывали единственное окошко комнатки, оно сразу полнилось розочками шиповника, ветви которого переплетались и цвели как раз перед окном. Это было потрясающе.

Жизнь в домике не всегда была приятной. Зимой плохо топилась печь. Дымовые трубы совсем обветшали. Да и вообще домик оказался неприятным барометром. Когда собирался дождь или же надвигалась гроза, двухметровой толщины стены сильно отсыревали. И одеяла становились влажными, а в морозы на них появлялся иней. Половицы поразил грибок. Зато летом там бывало довольно симпатично. Это жилье очень подходило моей слегка романтической натуре.

Из других окон мы хотя и видели только стену, окружавшую крохотный дворик, и кровлю дворца Лобковицев, зато прямо перед окнами росло старое раскидистое ореховое дерево, а на мощеном тротуарчике возле него было отмечено то место, где стоял некогда эшафот, на котором в числе прочих скатилась с плеч и голова рыцаря Далибора. Прекраснее не придумать! За многие века на этот эшафот взошли, наверное, десятки бедняков и попрошаек.

Домик, стоявший возле самых ворот, был хотя и меньше и темнее нашего, но зато сухой, а перед его окнами виднелся садик, где хирело несколько роз и пышно цвели летние длинноногие золотые шары. В домике жили три женщины. Бабушка, уже в преклонных годах, со своей овдовевшей дочерью, госпожой Т., которой земский комитет поручил опекать посетителей Далиборки, и с ними внучка, молодая элегантная девушка, работавшая, как и моя жена, в самом земском комитете. Мать и бабушка поочередно водили посетителей в темницу для приговоренных к голодной смерти и в саму башню, в черных, мрачных, наверняка многажды проклятых стенах которой смотреть было решительно не на что — разве только на игральные карты, нарисованные кровью узников. Посетителей, особенно по воскресеньям, бывало немало, и они вытаптывали садик перед нашими окнами. Кроме травы и парочки однолетников, там росла одна желтая роза. Летом она обвивалась вокруг герба с его солнечной стороны и замечательно расцветала.

С ключом от мощных деревянных ворот, выходящих на Иржскую улицу, дело обстояло неважно. Он был гигантский. Весил не меньше килограмма. И вдобавок был очень неудобным, так что я носил его в портфеле, хотя и с большой неохотой. Нередко, задержавшись в городе, я обнаруживал, что ключа с собой не захватил. Правда, возле ворот был укреплен звонок, но ни одна из трех спящих женщин не считала своей обязанностью идти открывать мне. Особенно когда время было уже довольно позднее. К тому же звонок был старинный. Следовало дернуть за рукоятку с проволокой — и возле самого окна, где спала старушка, дребезжал жестяной колокольчик, который, наверное, было слышно даже у Матиашовых ворот.

Этого момента я всегда боялся. Открывала мне только бабушка. Она спала не так крепко, как остальные. Несмотря на то что при свете дня мы с ней общались вполне дружелюбно, по ночам я бы даже с натяжкой не назвал ее приветливой. Почему, мол, у меня нет ключа, почему я не оторвусь пораньше от стакана, ну и все такое прочее. Нет, я не утверждаю, что она была неправа. Да и ее преклонный возраст оправдывал некоторую расшатанность нервов. Особенно зимой, когда ей приходилось брести по снегу. На следующий день я, конечно, вежливо приветствовал старушку, однако она упорно хмурилась.

Поскольку это повторялось довольно часто, мою жену осенила счастливая мысль. Жен нередко осеняют счастливые мысли, однако мужья не бывают им за это особенно благодарны. Если вечером я не успевал вернуться до закрытия ворот, а кошмарный ключ висел у двери квартиры, то жена бежала и подсовывала его под толстые ворота, туда, где створка не прилегала вплотную к земле. Разумеется, с улицы заметить ключ было нельзя. Просто следовало пошарить под створкой. И все были довольны!

Итак, проблема, казалось, была решена. Но вот однажды зимой... К вечеру с неба полетели легкие хлопья снега. Они меня совершенно не обеспокоили. Однако ближе к полуночи началась метель. А поскольку Иржская улица спускалась к воротам в Черной башне и на ночь ворота закрывались, так что оставалась нараспашку лишь боковая калитка, где стояли часовые, то ветер заметал снег с улицы и с крыш прямиком к нашей стене и к нашим воротам. Когда в полночь я вернулся домой, то обнаружил возле ворот метровый сугроб, который и похоронил под собой несчастный ключ.

Какое-то время я пытался прокопаться через снег. Руками это сделать не удалось. Снег оказался сухим и по большей части тут же сыпался обратно. Портфель тоже мало помог. Он был слишком мягким. На башне собора Святого Вита пробило полночь. Мелодичный звон курантов разносился среди снежного безмолвия — и мне подумалось о Пасхе в Мадриде, когда по улицам шагают монахи в черных капюшонах. Неумолимо и зловеще. Когда они наконец прошли, я ступил в сугроб и, затаив дыхание, дернул за ручку звонка. Звон раздался оглушительный. Миновало несколько томительных минут. Я даже не дышал. Потом я позвонил снова. И еще несколько раз! И вот скрипнула дверь, и в промерзшем замке заскрежетал ключ.

«Как же вам не стыдно, господин редактор, — приветствовала меня старушка. — Я так крепко спала, что еле проснулась». И мне вслед полетело и настигло меня еще несколько неприятных слов, однако я уже торопился по свежему снегу к нашей двери, чтобы этих самых слов не слышать. Старая женщина даже не заперла за собой, когда исчезла в своем домике. Напрасно я рассыпался в извинениях. Она была неумолима. Она не обращала на мои слова никакого внимания. Точно вообще их не слышала.

Жена уже спала. Звонок ее не разбудил. Чтобы как-то предвосхитить ее упреки и оправдать свое позднее возвращение, я принялся горько жаловаться на старушку — как она меня отчитывала, как сердилась, как была со мной невежлива.

Жена, широко раскрыв глаза, послушала меня какое-то время, а потом придвинула к себе стул, села и отчаянно зарыдала:

— Господи, да что же ты такое говоришь? Ведь бабушка еще вчера вечером умерла и лежит себе сейчас спокойно в сенях. Посмотри, там же горят свечи!

И верно. В маленьком окошечке над входной дверью мигали тусклые желтые огоньки. И тишина стояла прямо-таки гробовая.

Что мне оставалось делать? Я разделся и отправился спать. Засыпая, я рассуждал сам с собой: то-то мне показалось странным, что в будний день на ней был нарядный жакет с черными гарусными блестками на рукавах и вороте. Обычно она надевала его только по воскресеньям, когда торопилась к обедне в собор Святого Вита. И вот почему глаза у нее так запали! А вместо лампы она держала в руке горящую свечку!..

  1. Георг Кристоф Лихтенберг (1742–1799) — немецкий писатель-сатирик, театральный и литературный критик, ученый-физик. Прославился своими афоризмами. (Здесь и даме — прим. перев.)
  2. Богумил Матезиус (1888–1952) — чешский литературовед и переводчик, один из виднейших ученых-русистов; Йозеф Гора (1891–1945) — чешский поэт, прозаик, переводчик и публицист.
  3. Мария Гюбнерова (1862–1931) — чешская драматическая актриса, долгие годы проработавшая в труппе Национального театра.
  4. Франтишек Ксавер Шальда (1867–1937) — историк чешской литературы и культуры, литературный критик, эссеист, прозаик и драматург.
  5. Карел Яромир Эрбен (1811–1870) — чешский поэт-романтик, собиратель фольклора, автор сборника баллад «Букет».
  6. Иван Гербен (1900–1968) — чешский журналист и политик, в разное время был редактором газет «Трибуна», «Чешское слово» и «Лидове новины»; Иозеф Сватоплук Махар (1864— 1942) — чешский поэт и прозаик.
  7. Имеется в виду так называемая «дефенестрация» 1618 г., когда упомянутые в тексте императорские наместники были выброшены представителями восставших против Габсбургов протестантских чешских сословий из окна канцелярии в Пражском Граде; это событие дало толчок к началу Тридцатилетней войны в Европе.
  8. Иржи Маржанек (1891–1959) — чешский драматург, прозаик, музыковед.
  9. Ян Неруда (1834–1891) — чешский прозаик и поэт, хорошо знавший и любивший Прагу.

© CeskoslovenskY spisovatel, 1982

© И. Безрукова. Перевод, 2005

OCR Сиротин С. В. editor@noblit. ru