О ремесле и уделе литературных критиков, — разумея под ними, как это принято во Франции, и тех, кого у нас именуют литературоведами, — Жан Поль Сартр высказывался обычно без малейшего снисхождения, а то и попросту с издевкой: «Критики — это в большинстве случаев неудачники, которые однажды, подойдя к порогу отчаяния, нашли себе скромное тихое местечко кладбищенских сторожей. Один Бог ведает, так ли уж покойно на кладбищах, но в книгохранилищах ничуть не веселее. Кругом сплошь мертвецы: в жизни они только и делали, что писали, грехи всякого живущего с них давно смыты, да и жизни их известны по книгам, написанным о них другими мертвецами... Смущающие возмутители тишины исчезли, от них сохранились лишь гробики, расставленные по полкам вдоль стен, словно урны в колумбарии. Сам критик живет скверно, жена не воздает ему должного, сыновья неблагодарны, на исходе месяца сводить концы с концами трудно. Но у него всегда есть возможность удалиться в библиотеку, взять с полки и открыть книгу, источающую легкую затхлость погреба» [1].
Зарисовка не из вдохновляющих. И тем не менее сам Сартр вовсе не чурался критики и подвизался в ней настолько охотно, что к этому роду деятельности так или иначе относима едва ли не четверть всего им напечатанного. Здесь и предисловия или развернутые
отклики на выход чужих сочинений, вместе занимающие площадь по крайней мере двух из десяти выпусков его избранной эссеистики «Ситуации»
В результате, при всей небесспорности иных утверждений Сартра, весомый вклад его в развитие мысли о словесности во Франции XX века, равно как и самого мастерства литературно-критического истолкования, ныне бесспорен, а сартровские разборы ряда книг снискали славу хрестоматийных, подлежащих непременному учету при обращении к таким писателям, как Жюль Ренар, Мориак, Фолкнер, Дос Пассос, Камю, Понж, Саррот, немало других. Да и сам Сартр, оглядываясь в конце жизни на труднообозримое изобилие своих разножанровых писаний, склонялся к тому, чтобы признать самыми успешными и, быть может, долговечными из них разросшиеся эссе о Жане Жене и Флобере, поскольку именно там слились воедино две основных его рабочих ипостаси — философствование и писательство.
Очевидный парадокс самочувствия Сартра-критика, неприязненно развенчивавшего вроде бы то самое дело, к которому он постоянно возвращался и где всегда ощущал себя в собственной естественной стихии, прояснить несложно. Достаточно иметь в виду, что почти все выступления Сартра на этом поприще были откровенным вызовом преобладающим веяниям, самому укладу французской критики нашего столетия и ее почтенным блюстителям. Безупречно владея самыми изощренными тонкостями из накопленной ими культуры проникновения в словесную ткань, он вместе с тем смолоду еще очень многое умел сверх того. И вдобавок дерзко посягал на устои этой культуры, настаивал на ее обновлении сверху донизу.
Провозглашенное Сартром коренное ее переустройство вкратце может быть сведено к одной ключевой посылке всех его размышлений и выкладок, выдвинутой вопреки широко бытующему по сей день и в университетской, и в текущей критике французов подходу к литературе как занятию самодостаточному, долженствующему блюсти свою «чистоту», отгородившись от злободневных гражданских тревог и политических страстей, вырванному из меняющегося потока действительной и исторической жизни. Отправная сартровская установка прямо и заостренно противоположна: писатель всегда и повсюду engage — слово, прочно вошедшее с легкой руки Сартра в критический обиход и во Франции, и за ее пределами. Особый сартровский смысл понятия чаще всего передают на другие языки довольно корявой калькой «ангажирован» по той причине, что в нем увязано сразу несколько смежных, однако не совпадающих вполне значений: вовлечен, причастен, завербован, служит делу, несет обязательства, сделал свой граждански-политический выбор, взвалил на себя бремя, ответствен; в зависимости от одобрительного или неприязненного отношения к самой идее тот или иной смысловой оттенок и выдвигают во главу угла. Сартр же раскрывал содержание, вложенное им в слово engage, так:«Писатель, хочешь не хочешь, «втянут», «мечен», он — соучастник, от этого ему не укрыться и в самом дальнем убежище... Мы хотим, чтобы он был нераздельно связан со своей эпохой; она — его единственный шанс, она создана для него, и он создан для нее... Выйти из игры нельзя. Будь мы даже немы и безгласны, сама наша пассивность была бы действием... Писатель находится в определенной ситуации: каждое его слово вызывает отклики. И молчание — тоже" [2].
Свое исповедание веры добровольно причастного и ответственного Сартр утверждал тем ревностнее, с вящей запальчивостью — пружиной нередких, кстати, перехлестов, — что был, так сказать, новообращенным этой веры, отнюдь не впитавшим ее с молоком матери, а, напротив, самостоятельно прозревшим. В автобиографической повести о детстве «Слова» он рассказал, как зарождались в мозгу ребенка, перекормленного теплично-книжной культурой, помыслы о некоем квазирелигиозном «душеспасении в вечности» через исступленное сочинительство, воспарявшее благодаря вымыслу над окрестной «бренной» жизнью, почитаемое «священным» за свою тщательную очищенность от всяких примесей низменно-действительного, самоцельное и самоценное. Сартр в пору своих ранних литераторских шагов еще истовый поборник письма, которое посильно «отмыто от скверны существования» и тем выдает свою интеллектуальную родословную — укорененность в предрассудках, выношенных при надменном самозаточении в «башнях из слоновой кости» середины XIX века. (Недаром и много позже он, снова и снова обнаруживая в недрах своего мышления крепко засевшие пережитки, будет всякий paз их корчевать посредством меткого, но личного до предвзятости изобличения первых строителей подобных «башен» — Леконт де Лиля, отчасти Бодлера и Флобера, Малларме). Понадобилась жестокая встряска военного разгрома Франции в 1940 году, солдатский плен, уроки патриотического Сопротивления, чтобы Сартр, по его беспощадной к себе исповеди, «очнулся после тяжелого, горького и сладостного безумия» — взирать на все «дольнее» отрешенными очами горней «вечности», которая понуждает тех, кто лелеет надежды спастись" в ее лоне, «жить, стоя одной ногой по эту, а второй — по другую сторону могилы». И зарекся впредь «позволять бессмертию красть жизнь» у своих мыслей и своих книг.
Разумеется, бесповоротное прощание с самим собой вчерашним не было у Сартра внезапным однократным озарением, а подготавливалось исподволь в толщах его первоначальной «философии существования», увенчивающим сводом которой послужил обширный, хотя и не доведенный до намечавшегося конца сартровский «опыт феноменологической онтологии» — книга 1943 года «Бытие и ничто»; она сразy же выдвинула подававшего надежды эссеиста в первый ряд западноевропейских мыслителей нашего века. Пространно изложенный здесь взгляд на человеческую личность как на единственное в природе Выше («экзистенцию»), осознающее себя свободным и всегда открытое к своему завтра благодаря возможности выбирать, будет затем Сартром серьезно уточняться, в чем-то пересматриваться, обогащаться, но так или иначе лежит, в частности, и в основе всех без исключения литературно-критических его выступлений: «Принцип(этой экзистенциалистской феноменологии сознания. — С. В.)заключен в том, что человек есть целостность, а не разносоставность, и следовательно, выражает всего себя в самой как будто бы ничтожной и сугубо внешней подробности своего поведения(тем паче творчества, понимаемого как своего рода архетип свободной деятельности. — С. В.), — иными словами, нет таких вкусовых пристрастий, привычек, поступков, которые бы не были глубоко знаменательны». Всякий раз в них ощутимо кристаллизуется первичный «выбор... свободное и осмысленное самоопределение, которое не просто протекает в человеческом сознании, но с ним сливается», им всепоглощающе овладевает. И весте в тем всегда совершается не в безвоздушной пустоте, а относительно наличного положения вещей, обстановки, так что «свобода есть только в ситуации и ситуация есть только через свободу». [3] Обдуманно предпочтенное виденье жизни как более или менее сознательное размещение себя в подвижном пространстве действительности, преломленное, запечатленное и, значит, во-первых, опознаваемое в каждой клеточке, повороте, приеме письма, а во-вторых, подлежащее одобрению или оспариванию, — это и есть то, что прежде всего вскрывает Сартр, когда в очередной раз берется за перо, чтобы высказать свои соображения о ком-нибудь из мастеров слова, былых или работающих с ним рядом. И приговор, вытекающий неизменно из сартровских разборов, всегда есть не просто суждение вкуса в рамках более или менее взыскательного «нравится — не нравится», а не скрывающее собственных философских постулатов умозаключение мировоззренческого порядка.
Правда, на первых порах, в статьях конца
Вторжение насущных непреложностей истории в кругозор послевоенного Сартра повлекло за собой крутые сдвиги в существе его литературно-критической аналитики, смену ее предмета и преобладавшего в ней угла зрения. По-прежнему в книге «Что такое литература?» он определяет «суть литературного произведения [как] свободу, которая выявляет саму себя и всецело устремлена на то, чтобы быть призывом к свободе других людей», то есть как повод и место встречи оплотненного в словах писательского замысла с читательским запросом. Отныне Сартр переносит, однако, упор со структуры самого письма на очерчивание границ, состава, природы той духовно-исторической подпочвы, которая во многом задает прицел и облик сколь угодно свободному выбору сочинителя. Неповторимое писательское виденье вещей теперь само, согласно Сартру, может и должно быть объяснено. И уже не просто самосознанием, доселе как бы беспредпосылочным, а всем глубинно пережитым. Среди измерений последнего поистине ведущее — поле умонастроений, общественно-политических условий и возможностей, культурных образований эпохи, как бы «овнутряемых» каждым, пропущенных и преломленных личностью через себя в свете обстоятельств ее жизненной судьбы, душевного склада, обычаев привычного ей жизненного круга, впитанных бессознательно, однако поддающихся, как убежден Сартр, внятной прорисовке с высокой степенью предметной достоверности.
Постановка столь непростой задачи, многажды выдвигавшейся со времен И. Тэна и заставившей терпеть поражение не одного смельчака, подразумевала необходимость выработать набор подобающих понятийных инструментов и исследовательских процедур. Для Сартра-мыслителя это вылилось в попытку построить собственную «структурнo-историческую антропологию», где бы «марксизм как непревзойденная философия нашего времени» [4] присоединял к себе заимствования из зародившихся позже и разнопорядковых с ним частных наук о человеке, таких, как психоанализ или социология; весьма уязвимому в своих узловых точках обоснованию взаимодополнительности всех этих способов познания личности был посвящен второй крупный философский труд Сартра — «Критика диалектического разума» (1960).
А вслед за умозрительными наметками сама собой возникала потребность их опробовать, проверить на деле. Подходящую для своего предприятия — щедро обеспеченную нужными источниками — поисково-испытательную площадку Сартр и нашел в писательских судьбах, особенно в пути Флобера, давно и до какой-то завороженность его притягивавшего и одновременно отталкивавшего. В несообразно громоздком трехтомном очерке «В семье не без урода», растянутом на тысячи крупноформатных страниц и при этом охватившем лишь половину биографии Флобера (до «Госпожи Бовари», которой задумывалось посвятить четвертую книгу, так и не написанную), все то, что обычно входит в литературоведческую работу одним из ее небесполезных слагаемых — показ духовного становления писателя с детских лет — и бывает оправдано как подступ к самим сочинениям, на сей раз обернулось своего рода подсобным приложением сартровского учения о человеке, переоборудованного в усугубленно социологизированном, скорее «историцистском», чем гибко и взвешенно историчном, духе.
Но в эту махину — не столько жизнеописание привычного толка, сколько подробнейшую археологию жизневосприятия одной незаурядной личности — нет-нет да и встроены, дабы оттенить в облике и воззрениях Флобера как исторически общее, так и самобытное, отдельные гораздо более собранные аналитические портреты его единомышленников по «культу Красоты» (непременно с большой буквы в знак ее нетленной надмирности). И тогда разговор о собственно писательском их творчестве заходит впрямую. Пожалуй, самый острый из каких набросков-отступлений — о Леконт де Лиле. Как и раньше, в центре внимания здесь — метафизика вождя «Парнаса». Однако теперь Сартр в первую очередь докапывается до ее политико-идеологической и чуть ли не житейской подоплеки. И уже в зависимости от этого вершит строгий суд, со своей стороны, впрочем, лишь подкрепляющий то далекое от былых восторгов мнение о наследии Леконт де Лиля, которое мало-помалу возобладало во Франции XX века.
Уклон позднего Сартра, еще и захваченного на рубеже 60-70-х годов поветриями бунтарского левачества, в «историцистскую» одномерность побуждает к несогласиям отнюдь не меньшим, чем его прежние, подчас слишком спрямленно-логистичные умозаключения. Сартровским работам о собратьях по перу не откажешь, однако, в немалом преимуществе: здесь без околичностей поднимаются исследовательские вопросы вовсе не праздные, вряд ли решенные вполне удовлетворительно по сей день. Нет поэтому никаких поводов справлять по его мысли «поминки», затеваемые иной раз с той поспешностью, с какой торопливые, могильщики загоняют в гроб последний гвоздь, чтобы поскорее перейти к закапыванию очередных покойников. Знакомство с Сартром-критиком не понаслышке, до сих пор так у нас всерьез и не состоявшееся, подталкивает еще раз волей-неволей вернуться к обдумыванию того, что сегодня посильно, а что и не по плечу истолкованию литературы, когда оно старается вести свои поиски на стыках с философией личности и философией истории.
1986
- Sartre J.-P. Qu’est que la litterature? — P., 1969. — P.
35-36. - Из программного текста, которым открывалась в 1945 году первая книжка журнала «Les Temps modernes», основанного Сартром и возглавлявшегося им до смерти в 1980 году. — См.: Французские писатели о литературе. — М., 1978. — С.
265-266. Здесь и далее подчеркнуто Сартром. - Sartre J.-P. L’Etre et le Neant. — P., 1943. — P. 721, 569.
- Sartre J.-P. Critique de la Raison dialectique. — P., 1968. — P. 9.
Самарий Великовский, 1986
Опубликовано в: Великовский С. И. Умозрение и словесность: Очерки французской культуры. — М.; СПб.: Университетская книга, 1998.
Сканирование и обработка: Вадим Плотников.