Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Т. Марченко. Избрание и не. Русские писатели и Нобелевская премия 1914–1937 [НГ ExLibris, 11.05.2000]

БунинЭта статья не приурочена к юбилею: за 99 лет присуждения Нобелевской премии по литературе писатели из России получали ее всего шесть раз, так что «наших» круглых дат пришлось бы дожидаться долго. Русских лауреатов до обидного мало, но среди отвергнутых уже в первые годы оказались Эмиль Золя, Генрик Ибсен и Август Стриндберг, и несколько лет подряд, с 1902-го по 1905-й, шведские академики упорно отвергали кандидатуру Льва Толстого, сразу упустив великолепный шанс многократно увеличить значимость награды. В период до Второй мировой войны претендентами на Нобелевскую премию становились Дмитрий Сергеевич Мережковский (номинации 1914-го,1915-го,1930–1937 гг.), Алексей Максимович Горький (1918-й,1923-й,1928-й,1930-й), Иван Алексеевич Бунин (1923-й,1930–1933 гг.), Константин Дмитриевич Бальмонт (1923-й) и Иван Сергеевич Шмелев (1931-й,1932-й). Но лишь в 1933 г. Бунин стал первым русским нобелевским лауреатом по литературе[1].

Мережковский

С предложением кандидатуры популярного не только в России, но и в Европе — благодаря многочисленным переводам — исторического романиста, критика и поэта Дмитрия Мережковского выступил в 1914 г. известный литературовед академик Н. А. Котляревский. По заведенному порядку Нобелевский комитет обратился за отзывом о творчестве русского писателя к своему эксперту по славянским литературам, профессору Альфреду Йенсену. Именно Йенсен убедил некогда членов Шведской академии в решительном несоответствии разрушительной философии позднего Толстого (который отрицал — подумать только! — и брак, и государство, и церковь) букве завещания Альфреда Нобеля, где была специально оговорена «идеалистическая направленность» отмечаемых произведений[2].

Обстоятельный обзор творчества Мережковского являет собой любопытный пример восприятия России в «сознании западного человека», как аттестует себя Йенсен, незаметно подменяя рассмотрение произведений писателя собственными безапелляционными суждениями о Петре I, Льве Толстом, русской революции. Так, основная идея «блестящей гигантской мировой истории» — трилогии «Христос и Антихрист» представляется эксперту убедительной лишь до тех пор, пока она раскрывается на материале античности («Юлиан Отступник») и Возрождения («Леонардо да Винчи»). Как только Мережковский переносит параллели и сопоставления на русскую почву («Петр и Алексей»), Йенсен объявляет задачу «поистине неразрешимой», не усматривая «исторической и логической связи» между обновляющейся Европой и Россией. Реформы Петра профессор-славист читает «поверхностными», никак не повлиявшими на духовную жизнь России; эпопею «Война и мир» походя оценивает как совершенно «лишенную понимания истории» — впрочем, для эксперта творчество Толстого в целом отличается «тотальным непониманием истории», как и «непониманием» иных, столь ясных Йенсену истин. Наконец, Россию начала века рецензент, опираясь на книги Мережковского «Грядущий хам» и «Больная Россия», безмятежно оценивает как страну, где «едва ли можно говорить о глубокой революции», а лишь о «вечном возмущении вечных рабов».

Несмотря на широкий диапазон мнений о творчестве Мережковского — от дифирамбических до весьма критических,— Йенсен считает его кандидатуру достойной премии «за художественное мастерство изображения, универсальное содержание и идеалистическое направление». Йенсен был настоящим знатоком «жанра»: эта рекомендация прямо соответствовала формулировке завещания Альфреда Нобеля.

Однако вердикт Нобелевского комитета 1914 г. оказался не в пользу «талантливого писателя с большой начитанностью и образованием», который с «рвением и усердием», достойными уважения, создает произведения «согласно априорным теориям или, правильнее сказать, фантазиям». Академиков не вдохновили «образы апокалиптического светопреставления, которые имеют целью превознести спасительную силу России для существования человечества и религии». Впрочем, в год начала Первой мировой войны премию было решено не присуждать вообще.

Убедившись в нерасположении комитета к кандидатуре Мережковского, Йенсен в следующем году, когда писатель был вновь номинирован — на сей раз соотечественником эксперта, поэтом и членом Шведской академии К. Мелином, написал еще несколько страниц, вовсе лишенных комплиментарности. Достижения Мережковского как мыслителя и как психолога уже совсем не кажутся рецензенту выдающимися, а Мережковский-художник пренебрежительно назван «собирателем деталей, цитат и просто списанных страниц». Удивительна не резкость в оценках, переводящая Мережковского из разряда претендентов на Нобелевскую премию в разряд явных «отказников». Удивительно другое: перебирая имена тех славянских писателей, которые были, по его мнению, «достойны» Нобелевской премии, Йенсен прежде всего называет... Льва Толстого. Но ушедший из жизни «великий романист» «уже вне игры», проговаривается Йенсен, приоткрывая — для будущих исследователей архивов, конечно, а не для искушенных членов нобелевского жюри — атмосферу «большой игры», которая окружает ежегодный выбор Шведской академии и которая в столь невыгодном свете выставляет его самого.

О Мережковском рецензент небрежно заметил, что он «не соответствует строгим правилам Нобелевской премии», и шведские академики без колебаний с ним согласились. Более того, в заключении было высказано мнение об отсутствии достаточных оснований «для восхваления» сочинений русского писателя, которые раньше слышались в его адрес в его стране и за рубежом, но стали «постепенно стихать». Нобелевским лауреатом 1915 г. стал великий француз Ромен Роллан, а имя Мережковского исчезло из списка претендентов ровно на пятнадцать лет.

Однако доктор Альфред Йенсен не был бы самим собой, если бы не менял мнений о русских писателях от года к году. В 1918 г. ему пришлось давать экспертное заключение о творчестве Максима Горького. Скромный по объему очерк об одной из ключевых фигур литературы ХХ века завершался неожиданным пассажем: «Хотя меня об этом и не просили,— признает Йенсен,— не могу не выразить своего сожаления, что в список 1918 г. из русских писателей включен Максим Горький, в то время как имя Д. С. Мережковского не фигурирует». Предполагая, видимо, что несколько изумит уважаемых академиков, Йенсен пытается найти весомые аргументы для крайностей, которым подвержены его взгляды, и в конце концов заявляет, что литературный труд Мережковского «навсегда сохранит его имя независимо от Нобелевской премии».

Горький, Бунин и Бальмонт

Что касается Горького, то непредсказуемый специалист по русской литературе сразу оговаривает: «Если бы Максим Горький был предложен в качестве кандидата на Нобелевскую премию лет 10–15 назад, я <...> счел бы это естественным и довольно правильным». (Здесь в скобках невозможно не усомниться в искренности эксперта: как раз в указанное время он решительно воспротивился присуждению премии Толстому — так обрадовался ли бы он награждению певца грядущей бури Горького?) «Но в 1918 году,— продолжает Йенсен,— выдвинуть Горького впервые — для этого требуется некоторая наивность в соединении с большим незнанием литературного развития Горького и его места в современной русской литературе».

В экспертном заключении Йенсена постоянно подчеркиваются талант и огромная слава раннего Горького, разогнавшего «сонную тишину, которая нависла в конце прошлого века над русской литературой. Необходимы были воздух и солнце, радость жизни и смелость поступков, и все это принес Горький». Высоко оценив, однако, только рассказы и очерки писателя, изо всей его романистики Йенсен выделяет как явную удачу лишь роман «Мать» — и в художественном отношении, и в особенности за «преклонение перед жертвенной любовью матери». Горький представляется Йенсену также слабым драматургом: успех его пьес, «сейчас совершенно забытых», шведский славист всецело приписывает блестящим постановкам Станиславского.

Почтенные академики ограничились весьма лаконичной и абсолютно единодушной записью, что «анархистские и часто совершенно сырые творения» Горького, «без сомнения, никоим образом не вписываются в рамки Нобелевской премии». В тот год в них «вписалось» творчество датчанина Генрика Понтоппидана. А в 1919 г.— когда никто русских писателей не выдвигал — присяжный эксперт спохватился и присовокупил несколько слов о них к отзыву о польском писателе Владиславе Реймонте (будущем лауреате 1924 г.). Йенсен прежде всего поспешил подчеркнуть, что Горький «стоит на службе большевизма». Правда, Альфред Нобель как-то не догадался в своем завещании написать что-либо о политическом облике лауреатов, но шведские академики и литературные эксперты Нобелевского института с успехом восполняли этот «пробел». Йенсен определяет Горького как «двойственную культурно-политическую личность» и «уставшего, давно уже выжатого писателя», который никак не может претендовать на Нобелевскую премию. Видимо, рецензента задело то, что кандидатура Горького была предложена шведским профессором литературы (Б. Хессельманом), тогда как «из списка был исключен писатель, который, однако, неизмеримо выше Горького» — блестящий исторический романист Д. Мережковский, «борец за классическое образование на варварском Востоке», предсказавший наступление ужасной «власти черни». Разумеется, никаких последствий для Мережковского эти запоздалые похвалы не возымели, а для самого Йенсена, скончавшегося в 1921 г., стали последним обращением к русской литературе.

Его преемник Антон Карлгрен, также профессор славистики, но по главному роду занятий и по призванию — журналист, стал в 1923 г. автором обзорных очерков о творчестве сразу трех представителей русской литературы, когда Ромен Роллан предложил на рассмотрение комитета имена Максима Горького, Ивана Бунина и — совершенно неожиданно для всех — Константина Бальмонта. Впрочем, Бальмонт был отвергнут и экспертом, и членами Нобелевского комитета как кандидатура явно неподходящая и больше никогда среди претендентов на престижную награду не фигурировал.

Обращаясь к творчеству Горького, Карлгрен сразу отсылает к работе своего предшественника, поскольку не усматривает ничего примечательного среди произведений писателя, созданных после 1905 г. («стерильная пустыня»). Зато эксперт буквально сражен приговором, который Горький выносит собственной стране, собственному народу, прописывая ему «лошадиную дозу» большевизма в уверенности, что если «пациент умрет», то «в таком случае ничего лучшего он и не заслуживает», а если выдержит, то выйдет «новым, закаленным». В этом безжалостном осуждении, по мнению Карлгрена, не чувствуется «ни малейшего отголоска горячей любви к родине», которая отличала раннего, пылкого Горького и с исчезновением которой он погибает как писатель.

О Бунине, напротив, Карлгрен пишет пространно и горячо, увлекаясь поэтическим стилем писателя и пересказывая его произведения с воодушевлением и тонким пониманием. Однако из импрессионистического очерка эксперта («Бунин — писатель осенний», «Его ухо внимает звукам леса и степи», его «опьяняет тихая грусть о прошлом», его стихи и рассказы — «это осенние цветы, со слабым запахом», совсем непохожие на «орхидеи модернизма, с их яркими красками и наркотическим ароматом») никак не следовало вывода о весомости творчества писателя, о его соответствии суровым требованиям Нобелевской премии.

В заключении Нобелевского комитета 1923 г. произведения Бунина охарактеризованы как «ограниченные и по количеству, и по идейному содержанию», отмеченные эстетизмом и ничем не замечательные («охотнее всего забываешь то, что читал»). Академики готовы признать, что Бунин высоко ценим «несчастными и озлобленными» русскими эмигрантами, хотя «великим писателем он не может быть даже и для них». Напротив, сочинения Горького представляются членам Нобелевского комитета исполненными правды, силы и философской глубины, однако это касается лишь произведений, созданных за двадцать лет до его номинации, что не дает «оснований для того, чтобы отметить его» наградой. Премию 1923 г. присудили крупнейшему поэту ХХ столетия ирландцу Уильяму Батлеру Йейтсу.

Оснований для увенчания Горького не оказалось и в 1928 г., когда Нобелевскому комитету напомнили о писателе известные шведские литераторы В. фон Хейденстам и Т. Хедберг. Теперь Карлгрену пришлось писать обстоятельное заключение о творчестве автора, которого «чествуют в России, как никого из русских писателей до него, и подобная поддержка его кандидатуры общественным мнением... является уникальным случаем в истории Нобелевской премии».

Для эксперта Горький — писатель безусловно тенденциозный, но он уважает эту тенденциозность, продиктованную искренними убеждениями и рождающую живые, подлинные образы: «людей из плоти и крови, исключительных личностей, изображенных с выдающимся мастерством». В мощном творчестве зрелого Горького рецензент усматривает только одну «явную неудачу» — «памфлетный» роман «Жизнь Клима Самгина», звучащий как «ужасный пасквиль» на русскую интеллигенцию. Но в целом творчество писателя конца 1920-х гг. Карлгрен оценивает как «необыкновенный ренессанс», обеспечивший ему «ведущее место в русской литературе».

По результатам обсуждения оказалось, что среди претендентов есть два несомненных лидера: Максим Горький и Сигрид Унсет. Что же именно заставило академиков отказаться от присуждения премии замечательному русскому писателю, «обогатившему мировую литературу»? Ответ на этот вопрос отчасти содержится в специально высказанном мнении одного из членов комитета, авторитетного шведского критика и литературоведа Генрика Шюка, попытавшегося обосновать отклонение кандидатуры Горького и поддержать другого члена Нобелевского комитета, Пера Хальстрема, который полагал, что присуждение премии Горькому «будет превратно истолковано».

На основе экспертного отзыва Г. Шюк постарался создать политический, а отнюдь не литературный портрет Горького, который эволюционировал от «дурной первомайской риторики» к «прямой дискредитации» власти и «агитации» против нее, а затем, после первой русской революции, к большевистской идеологии. Большевизм заставил Горького раздваиваться между требованиями «партийной дисциплины» и глубоким художественным чутьем; в результате ряд ранних работ писателя оказался в глазах академиков достойным Нобелевской премии, но при этом позднейшие его сочинения заслуживают, по их мнению, «совершенно убийственной критики», что и определило окончательный выбор высокого жюри. При всех похвалах литературному мастерству писателя с мировым именем боязливый консерватизм шведских академиков и страх перед возможным скандалом возобладали: Горький оказался отвергнутым прежде всего по политическим соображениям. Лауреатом Нобелевской премии 1928 года стала выдающаяся норвежская романистка С. Унсет.

А с 1930 г. в Шведскую академию начинает обращаться профессор славистики Лундского университета, переводчик и поэт Сигурд Агрель, номинируя сначала Горького, Мережковского и Бунина, потом Бунина и Мережковского и, наконец, одного Мережковского. «Если бы был жив Альфред Нобель,— убеждал профессор в своем первом послании,— он бы наверняка самым горячим образом одобрил предложение» присудить премию «кому-нибудь из писателей, представляющих литературу русской эмиграции». Только по соображениям материальным шведский славист считает кандидатуру Горького, «не испытывающего недостатка в благах мира сего», менее приемлемой. Поколебавшись, Агрель предлагает следующее: дать премию Мережковскому или разделить награду между ним и Буниным.

Однако Мережковский не рассматривался как серьезная кандидатура ни экспертом, ни членами Нобелевского комитета. Для Карлгрена был категорически неприемлем «пророческий голос, исходящий из собственных уст» Мережковского, а созданные им в эмиграции книги, и прежде всего «Тайна Запада. Атлантида — Европа», рецензент считал профанацией, созданием шарлатана, играющего фактами и понятиями, и пренебрежительно аттестовал выстраданные Мережковским убеждения как «фокус-покус». В частности, Карлгрен — житель давно не воевавшей страны — легкомысленно посмеялся над предсказаниями грядущей мировой войны.

Выступая в не совсем уместной роли памфлетиста, Карлгрен иронически восхищается «полиисторическим знанием» писателя и его «совершенно неправдоподобной начитанностью во всевозможной, часто специальной литературе», а также «сообразительностью и комбинаторскими способностями». «Но во всяком случае доминирующее впечатление от произведений Мережковского,— утверждает эксперт, буквально вычеркивая имя писателя из списка претендентов на Нобелевскую премию,— складывается совсем иное: это безграничное изумление». Карлгрен совершенно по-журналистски высмеял сложного, недооцененного им автора, в творчестве которого «больше эрудиции, чем искусства, больше исключительно компиляторства, чем вдохновения, это рядящаяся в высокие слова и сложные термины претенциозная религиозно-философская глубина, к которой несколько утрачено уважение, ибо в последних своих работах Мережковский движется к чистой карикатуре».

Бунин и Шмелев

Участь Мережковского как претендента на Нобелевскую премию была решена. В заключении комитета 1930 г. подчеркнуто, что «последние пророческие, мистические и исторические сочинения Мережковского потерпели почти полный провал», а те, которые некогда выдвигались на премию, «представляются безгранично переоцененными». Кроме того, академики отметили, что не может быть и речи о разделении премии между Мережковским и Буниным, и назвали лишь последнего единственным достойным кандидатом на Нобелевскую премию от русской литературы.

После «тщательного рассмотрения» творчества Бунина в том же 1930 г. Карлгрен решительно заявил, что Бунин «поднимается на уровень, недостижимый ни для кого из русских писателей», а многие страницы его «великолепной прозы» принадлежат «к самым лучшим страницам русской литературы». Ни об одном из русских писателей — претендентов на «литературного Нобеля» — шведские эксперты доселе не писали столь панегирически. И вслед за Карлгреном члены Нобелевского комитета сочли произведения Бунина заслужившими «право на высокую оценку», а в «чрезвычайно значительном труде писателя» — «Жизни Арсеньева» — увидели один из «шедевров русской литературы». Академики, с сожалением указав на тот факт, что Бунин упомянут в номинации только как один из нескольких кандидатов, заметили, что готовы вернуться к рассмотрению писателя как возможного единоличного лауреата при условии, что его автобиографический роман будет завершен и переведен «на более распространенные языки». А премия 1930 г. досталась американцу Синклеру Льюису.

Спустя год Карлгрен, прекрасный знаток русской классики, смело заявляет: «Я едва ли знаю в русской литературе что-либо более потрясающее». «Комитет с живейшей заинтересованностью склоняется к присуждению премии» Бунину, "последнему выдающемуся мастеру русской прозы, продолжающему великую традицию«,— дают убедить себя строгие судьи. Правда, они сами не обнаружили в произведениях писателя аналитической глубины и всечеловеческой масштабности, однако признали в нем «блестящего и оригинального стилиста», «лирика и мыслителя», пафос творчества которого «проистекает из неиссякаемой любви к русской земле». И все же, несмотря на «принципиальную обоснованность» бунинской кандидатуры, премия ускользнула от Бунина и на сей раз: совершенно неожиданно ее присудили вопреки всем установленным правилам скончавшемуся летом этого года многолетнему секретарю Шведской академии поэту Эрику Акселю Карлфельдту.

Тогда же, в 1931 г., в списке русских прозаиков — кандидатов на Нобелевскую премию прибавилось еще одно имя. Потрясенный книгой Ивана Шмелева «Солнце мертвых», его предложил на рассмотрение нобелевского жюри Томас Манн, сам ставший лауреатом незадолго перед тем (в 1929 г.). Но, как ни высоко оценил именно этого русского писателя-эмигранта выдающийся немецкий прозаик, более важным ему представлялось национальное литературное товарищество: одновременно с кандидатурой Шмелева он называет Германа Гессе и указывает, что в случае необходимости остановить выбор на ком-то одном, Гессе заслуживает предпочтения (правда, нобелевским лауреатом он станет только в 1946 г.).

Эксперту не удалось разыскать ни в Швеции, ни в русских центрах Берлина и Праги большинства дореволюционных произведений неведомого ему дотоле писателя. Не имея в своем распоряжении ни текстов его книг, ни каких-либо критических работ о Шмелеве, Карлгрен вынужден прибегнуть к единственному, «темному и подозрительному источнику» — «большевистской» истории литературы, и потому задумывается прежде всего над тем, где проходит граница «между делом агитатора и делом художника-реалиста».

Только одно обличительное произведение оказалось доступным Карлгрену и позволило ему попытаться решить эту проблему — «Человек из ресторана», блестящая по виртуозности сказового мастерства повесть, разоблачительным — «безответственным и безнравственным» — страницам которой «революционные элементы в России аплодируют до сегодняшнего дня». Рецензент сетует на чувство сожаления, которое охватывает при чтении нетенденциозных сочинений писателя («Неупиваемая чаша»), на то, что «человек со столь бесспорным художественным талантом, со столь острой наблюдательностью и блестящим изобразительным даром так односторонне интересуется одной сферой, политикой, в вопросах которой он, по-видимому, весьма слабо разбирается и в которой он выступает довольно жалкой фигурой».

Ознакомившись лишь с переводом «прекрасной книги» «Человек из ресторана», академики слово в слово повторили выводы своего эксперта: они согласились с тем, что «у Шмелева есть задатки поистине великого писателя, но он не стал им». К сожалению, имя Шмелева лишь эпизодически мелькнуло в номинациях на Нобелевскую премию, и рекомендательное письмо знаменитого голландского слависта Н. Ван-Вейка в следующем, 1932, году не изменило мнения шведских академиков о писателе.

Бунин единственный и первый

В 1932 г. заключение Нобелевского комитета и о творчестве Бунина было гораздо более сдержанным, чем за год перед тем. Переводы плохо убеждали строгое жюри, а воодушевление от экспертного очерка Карлгрена за год успело остыть. Видимо, рецензент был прав, с грустью признавая, что для «широкого европейского читателя творчество Бунина навсегда останется закрытой книгой. <...> Его искусство слишком утонченное, слишком артистически рафинированное, его тона и краски слишком мягкие, чтобы привлечь к себе внимание на мировой выставке в конкуренции с более грубыми и сильными голосами и более яркими красками. Возможно также, что его произведения слишком малы, чтобы не быть заставленными большими полотнами». Карлгрен угадал: премию 1932 г. получил Джон Голсуорси, создатель «Саги о Форсайтах». «Разжиженность» чересчур лирической бунинской прозы, «излишняя словесная расточительность» его расхваленного стиля не вызывали энтузиазма у академиков. Хотя их голоса и разделились. Единства не было и в следующем году; у каждого из пяти членов комитета были свои «фавориты», представители разных национальных литератур, и мнение большинства постепенно стало склоняться в пользу португальского поэта А. ди Оливейры (никогда, впрочем, не ставшего нобелевским лауреатом). Но разгоревшаяся дискуссия заставила вспомнить о Бунине, несколько лет подряд столь близком к победе. Именно отсутствие единодушного мнения по нескольким из предложенных кандидатур и подтолкнуло академиков к окончательному выбору.

Его обоснование содержится, собственно, в экспертном заключении Карлгрена, написанном за несколько лет до присуждения Бунину премии. «Он, конечно, не гигант, в сравнении с великими русскими романистами, с их широким охватом общечеловеческих проблем. Но он все же законный наследник русской классики, который в своей области обогатил ее сокровищницу новыми, не сверкающими роскошью драгоценностями, но изумительно чистыми самородками. В творчестве Бунина полнозвучная симфония великого русского классического оркестра звенит завершающим, быть может, чуть приглушенным, но кристально чистым, чарующим, глубоко трогающим аккордом». Следование «великим традициям русской повествовательной прозы», отмеченное академиками, стало для Бунина пропуском к заветной цели.

В пятницу, 10 ноября 1933 г., газеты всего мира оповестили о принятом накануне решении Шведской академии. Выбор Бунина многим показался небезупречным. Шведские газеты левой ориентации возмущенно доказывали, что Максим Горький имеет гораздо больше заслуг перед русской, да и перед мировой литературой; слава его, конечно, была несоизмерима со слабой известностью Бунина, которого за рубежом знали лишь собратья по перу и редкие ценители. Но и в ликовании для Бунина было несомненно, что присуждение Нобелевской премии — это кульминация не только в его творческой биографии, но и в судьбе всего русского зарубежья. Русская эмиграция морально восторжествовала, и ее счастливое сопереживание своему нобелевскому лауреату не затронуло, пожалуй, лишь одного человека — Мережковского. Трезвым умом ученого он понимал, что утратил последние шансы стать нобелевским лауреатом, но великий идеалист не мог с этим смириться. Тем более что верный Сигурд Агрель продолжал выдвигать писателя на Нобелевскую премию каждый год, с 1930-го по 1937-й, и только внезапная кончина прервала его воззвания к академикам.

Но с обескураживающим постоянством члены Нобелевского комитета из года в год записывают в своих заключениях, что «кандидатура Мережковского никогда не встречала сочувствия» и что комитет «решительно выступает против него». В своем последнем отзыве Карлгрен безжалостно констатировал, что «христианство Мережковского, которое он проповедует с бесконечным глубокомыслием, с ошеломляющим псевдонаучным аппаратом, в злобном и надменном полемическом тоне и бурлящем потоке слов», возможно, «интересно для богословов», но скорее должно быть «отнесено к области психиатрии». Так, горьким и окончательным поражением завершилось долгое, более чем двадцатилетнее предстояние Мережковского перед Нобелевским ареопагом. Академики согласились в том, что последние «запутанные» сочинения писателя являются «мистическими религиозными спекуляциями». «Комитет, который всегда был холодно настроен к его выдвижению на премию, также и сейчас занимает позицию отвода» его кандидатуры — замыкающей список 1937 г. (а премия была присуждена французу Роже Мартен дю Гару).

* * *

Почти четверть века русская литература ждала нового нобелевского лауреата. Всего через несколько лет, в начале третьего тысячелетия, станут доступны архивные документы, связанные с выдвижением и обсуждением кандидатуры Бориса Пастернака; чуть позже — Михаила Шолохова; и еще очень нескоро исследователям удастся заглянуть в папку с именем Александра Солженицына... Можно будет, наконец, узнать, почему так и не стали лауреатами Нобелевской премии Анна Ахматова и Владимир Набоков. Но это совсем другая история.

 

  1. Материалы Нобелевского комитета, хранящиеся в архиве Шведской академии, становятся доступными только по истечении полувекового срока. Автор выражает глубокую благодарность сотрудникам Шведской академии — как за предоставленную возможность использовать уникальные архивные документы, так и за любезное приглашение на Нобелевскую церемонию 1998 г. Все материалы из архива академии цитируются в переводе со шведского.
  2. Подробнее см.: Хетсо Г. Почему Лев Толстой не стал нобелевским лауреатом // Лит. газ. 1996. 16 окт. С. 6.