Когда в Германии после войны формировалась новая литература, то сорока- и пятидесятилетних, не обинуясь, называли молодыми; такого определения удостаивалась порой седая или лысая голова. Иозефу Роту, когда он скончался в парижской клинике в мае 1939 года, еще не исполнилось сорока пяти лет – сегодня ему было бы шестьдесят два; он оставил после себя тринадцать романов, восемь больших повестей, несколько томов эссе, тысячи статей, репортажей, рецензий; и все это писалось им за столиком в кафе, за ночным столиком в отеле; от шести до восьми часов ежедневно уделял он своей главной возлюбленной – немецкой прозе, которой он, по сравнению со всеми другими своими возлюбленными, пренебрегал меньше всего.
То, что теперь выходит в свет трехтомник его произведений, – не только акт справедливости; трехтомник не просто восполняет пробел в большинстве библиотек: это издание – подарок, сюрприз, ибо доносит до нас произведения писателя, которые можно назвать классическими. Кто перелистает сперва эти три тысячи страниц, прежде чем доставить себе радость одним духом прочесть какую-то из вещей (если он раскроет книгу в начале одного из романов, то не сумеет устоять перед завораживающей четкостью, в которой редкостно сочетаются сухость и чувственность), – кто сперва лишь перелистает эти страницы, тому едва ли удастся найти хотя бы один абзац, где Рот допустил бы языковую или смысловую небрежность: даже самые пустяковые репортажи, ни к чему не обязывающие статьи ясны по мысли и по стилю; таков трехтомник произведений сорокапятилетнего – если угодно, молодого – писателя, которому, правда, было, по его собственному признанию, двести лет от роду.
Рот был старше: ему было пять тысяч лет; в нем заключались вся мудрость еврейского народа, его юмор, его горький реализм; вся печаль Галиции, вся грация и меланхолия Австрии; и Рот был человеком богемным и галантным. Начала его романов подобны тщательно скомпонованной увертюре, которая вводит читателя в огромную залу, где происходит бал: бал с многочисленной публикой, с императорами и беспризорными, с впавшими в уныние императорскими и королевскими офицерами, торговцами кораллами, контрабандистами, трактирщиками и купцами; они вводят в миры, которых больше не существует: мир восточных евреев, каким его описал Рот в «Иове» (1930) и который существовал еще до 1940 года; в этом году в него вторглись убийцы, и торговец кораллами Пиченик, Мендель Зингер, его жена Дебора, все эти бесчисленные дети, мужчины и женщины еврейской национальности – все они были убиты в Освенциме и Майданеке.
Так что произведения Рота – это не только поэзия и большая проза, это также документ еврейских будней, каких поискать. Рот, который писал в 1930 году о своем издателе Густаве Кипенхойере: «Он (Кипенхойер) любит евреев, а я нет», – опубликовал в то же самое время своего «Иова», пожалуй, наипрекраснейшую среди книг, появившихся между войнами, пусть даже ее венчает несколько непродуманная концовка, подобно тому как наряд галантного кавалера завершает легкомысленно завязанный галстук. Он опубликовал книгу еврейского повседневного быта, который для Деборы Зингер состоял в том, чтобы неделю обходиться двадцатью копейками, помноженными на двенадцать, а по пятницам драить пол до тех пор, «пока он не становился желтым, как шафран, и не встречал возвращающегося домой мужа блеском, подобно расплавленному солнцу».
Роман «Марш Радецкого», который, наверное, ныне наиболее известен, – это великая лебединая песнь старой Австро-Венгрии: в захолустье на границе Австро-Венгрии с Россией коротает жизнь, исполненную тихого отчаянья и одновременно гнетущей конфликтности, племянник «героя Сольферино». Точность описания у Рота часто является подавляющей: кажется, что она, как в часовом механизме, зиждется на алмазах, на потаенной твердыне; реализм становится тут призрачным, ибо автор не допускает никакой слабины, нигде не видно разрывов.
Все есть в произведении Рота: волшебство Польши, печаль Австрии и меланхолия Галиции, болота Волыни, неподкупная точность служебного, имперского и королевского отчета. И как же по-идиотски звучат все тезисы об оседлости, укорененности, о «сроднении с землей» – непременном условии для писательства: в затхлости захолустнейшего провинциального местечка изгоняется все простодушие превосходных людей, все безоглядное усердие смельчака, который безмятежно предается своей богатой фантазии. Рот не дает языку изливаться простецки и не закручивает его с ироничной самоудовлетворенностью, как локон, который укладывает перед зеркалом фат. Этот язык прозрачен, как стекло, свободен от сентиментальности и полон чувств – не только по форме, но и по своему духу: небольшая рецензия на первый роман Эрнста фон Саломона уже содержит в себе критику «Опросного листа», который был написан тринадцать лет спустя после смерти Рота.
Плодовитый писатель Рот, чье творческое наследие (созданное за сорок пять лет) производит монументальное впечатление, никогда не сбивался на болтовню. Он владел языком, язык владел им, и потому Роту подвластно все: роман и репортаж, рецензии, путевые очерки, ему подвластна профетическая проза «Антихриста», в котором неугасимая ненависть Рота к Гитлеру достигает апокалиптических масштабов.
То, что надлежало бы оплакивать в утраченной традиции, что было пущено по ветру из подлежащего сохранению, – это было отчасти утрачено вместе с Ротом и в связи с ним: речь не о приевшейся высокопарности, которая обычно выдается за традицию и продается в качестве таковой. В лице Рота немецкая проза имела творца-хранителя, он был для нее тем спектром, который еще раз вобрал в себя блеск и жесткость, меланхолию и легкомыслие. Этот объемистый трехтомник, куда втиснуты все его творения, подобен памятнику. Хотелось бы надеяться, что он не станет лишь памятником, который разглядывают только извне.
1956