Приветствуем вас в клубе любителей качественной серьезной литературы. Мы собираем информацию по Нобелевским лауреатам, обсуждаем достойных писателей, следим за новинками, пишем рецензии и отзывы.

Точное искусство. Джордж Стайнер. После Вавилонского смешения

Джордж Стайнер. После Вавилонского смешения. Вопросы языка и перевода. Пер. с англ. В. Фролова. М: МЦНМО, 2020.

Первое издание книги «После Вавилонского смешения» американского литературоведа и критика Джорджа Стайнера вышло в 1975 году, а позже выходили переиздания с дополнениями. В этой работе автор пытается показать неспособность узкоспециальных подходов создать теорию перевода, впрочем, как и теорию языка. Взгляд на проблему перевода, так сказать, с междисциплинарной высоты неизбежно вызвал раздражение в академических кругах. По мнению автора, это свидетельствовало о неготовности принять более широкую точку зрения на проблему перевода, в которой одновременно сочетались бы философский, поэтический, формальный и лингвистический подходы. А такое сочетание необходимо, потому что дисциплины, связанные с языкознанием, слишком раздроблены и независимы. Теория перевода, даже если будет создана, никогда не будет научной, потому что не будет обладать предсказательной силой. Теория может в лучшем случае описать сам процесс перевода. Перевод – это, по словам Витгенштейна, «точное искусство».

Главная идея Стайнера состоит в том, что перевод задействован в абсолютно любом коммуникативном акте. Воспринимать информацию, сказанную другим даже на твоем родном языке, - это уже значит осуществлять перевод. Это так хотя бы потому, что речь мужчин, женщин и детей сильно различается. Например, язык женщин богаче на выражение оттенков желания и предвкушения. Они чаще находят слова для выражения намерения и завуалированного обещания. Мужчины же слишком ультимативно используют личное местоимение «я».

Нет двух исторических эпох, двух населенных пунктов и просто двух людей, использующих грамматику и синтаксис полностью одинаково. Поэтому чтение текстов ушедших эпох – это тоже интерпретация и перевод. Наша чувственность меняется со временем, поэтому нам уже трудно понимать стихи декадентов. Мы отбросили викторианскую эстетику, уступив дорогу модернизму, тем самым мы изменили собственное сознание. Чтобы англоговорящему понимать Шекспира, нужно вооружиться справочниками по соколиной охоте и судоходству, праву и медицине, а также эротической и оккультной литературой. А один из важнейших образов в «Гамлете» содержит терминологию из области крашения шерсти. Поэтому здесь важна «прединформация» - этим термином лингвисты обозначают «необходимый и достаточный контекст, а также тот объем знаний, которым нужно обладать для понимания конкретного отрезка речи».

Ни в одной мифологии распад языка на осколки не воспринимался иначе, как катастрофа или небесное проклятие. Тогда почему мы говорим на разных языках? Ученые пытаются применить представления Дарвина об адаптации и выживании видов к языкам, но сделать это непросто. Классификаций языков больше, чем классификаций типов звезд, планет и астероидов. Не существует стандартов, по которым один язык был бы совершеннее другого. Соответственно нельзя объяснить, почему одни языки вымерли, а другие сохранились. Мертвые языки даже нельзя объявить примитивными, потому что многие из них, наоборот, были очень богатыми. Также нет связи между богатством языка и богатством народа. Многие носители богатых языков проживают в суровых и стесненных условиях. Иными словами, языковое дробление не помогает выживать, а наоборот, мешает координированию действий между людьми. Однако Стайнер выдвигает другой тезис, который можно было бы назвать не биологическим, а психологическим.

Вектор языка, направленный вовне, является вторичным и более поздним социоисторическим приобретением, первичен же вектор, направленный внутрь. Будь это не так, нельзя было бы объяснить сосуществование на маленькой географической территории разных и совершенно непохожих друг на друга языков. Язык позволяет группе людей сохранить свою инаковость и, может быть, именно этим объясняется тенденция к сохранению многообразия. К тому же как таковой язык действительно помогает человеку выжить. Сослагательное наклонение, условные предложения и будущее время – эти возможности языка дают человеку надежду на завтра перед лицом неминуемой смерти. Автор связывает эволюцию с развитием будущего времени в языке. Именно грамматика будущности сделала человека человеком. Использование будущего времени – это залог выживания человека как вида. Вместе с ним успешно прошло естественный отбор и сослагательное наклонение. Оно тоже дает человеку надежду на будущее и позволяет забывать неудачи прошлого. Следствием этого является то, что языковая жизнь постояннее биологической. «Язык есть инструмент, при помощи которого человек отказывается принимать мир таким, какой он есть». Создание альтернативных миров с помощью языка – это противоядие от отчаяния жизни в вечном настоящем. Язык позволяет отвлечься от мыслей о смерти и разложении, он – это единственная область свободной воли, потому что в остальном реальный мир – это тюрьма. Однако язык может и умирать. Его смерть может быть вызвана «священным употреблением», то есть практикой использования слов исключительно в ритуальных и богослужебных целях. В этом случае слова мертвеют и язык больше не в состоянии описывать живую реальность.

Второй вопрос, связанный с историей о Вавилонском смешении, - это возможность существования общего праязыка до этого смешения. Действительно, есть признаки, общие для всех языков. Во всех языках есть личные местоимения и имена собственные, во всех неоднородный лексический состав, везде примерно одна и та же схема «подлежащее-глагол-дополнение». Однако даже эти универсальные признаки имеют исключения. В языке индейцев нутка, например, нет большого различия между существительным и глаголом. Да и в целом этот поиск универсальностей в языках чисто статистический. Более серьезный шаг сделала грамматика Хомского, декларирующая наличие в языках «глубинных структур». Хомский отверг бихевиористскую концепцию «стимул-реакция», не позволяющую объяснить способность даже ребенка строить новые предложения, которых никто раньше не произносил. С точки зрения Хомского, различия между языками чисто поверхностные. Однако «глубинные структуры» языка залегают за пределами человеческого сознания и сказать про них ничего нельзя. Это врожденные составляющие мышления, позволяющие проводить определенные типы операций, результатом чего становятся языковые пропозиции. Возможно, ответ на эти вопросы придет из нейрофизиологии и биохимии, потому что «глубинные структуры» нельзя даже назвать элементами языка, потому что это было бы очевидным математическим упрощением. Положим, праязык был безнадежно утерян; можно ли теперь построить новый универсальный язык? Анализируя исторические попытки создать такой язык, Стайнер утверждает, что подобный проект имеет внутренние проблемы. Дело в том, что значения слов не статичны и не нейтральны. Сила языка именно в слабости связи соответствий между словами и вещами. В любом искусственном языке мы лишились бы такой силы.

Язык скрывает больше, чем мы видим на поверхности, когда общаемся. Эта скрытая часть языкового айсберга и составляет нашу неповторимость. Однако эта неповторимость находится под угрозой: «Повсеместный рационализм, всеуравнивающий пресс средств массовой информации, монохромность технологий теснят самобытность индивидуальной речи». Язык более не нуминозен. Это приводит к вопросу о возможности индивидуального языка. Он одновременно возможен и невозможен. У каждого человека своя система ассоциаций со словами, поэтому в каждой речи есть нечто уникальное, однако все слова – общеупотребительны и в некотором смысле изношены, поэтому эта уникальность в какой-то мере уничтожается.

Стайнер считает, что не только жизнь определяет язык народа, но и язык сам определяет жизнь. Он даже связывает различия в истории цивилизаций с различиями в восприимчивости языков к метафоре. Интересный пример того, каким уникальным образом язык может отображать действительность, можно увидеть в языке племени хопи, живущего в Аризоне. Этот язык обладает более богатым инструментарием для описания волновых процессов и вибраций, чем английский. Особенности глаголов этого языка заставляют его носителей замечать и описывать разного рода колебания и вибрации, а как раз конструкций для описаний времени в нашем понимании в этом языке нет. Индоевропейские языки прекрасно подходят для описания статичного трехмерного пространства и вечного потока времени, то есть физики Ньютона и психологии Канта. Однако для современной науки с ее квантовыми положениями больше подходит язык хопи, где глаголы могут описывать события в динамическом состоянии и при этом не в состоянии движения. В связи с этим имеют также смысл языковые изменения в свете открытия Второго закона термодинамики, утверждающего неизбежную тепловую смерть Вселенной в некоем отдаленном будущем.

Высказав наблюдения о многообразии языков и их роли, Стайнер обращается, собственно, к проблеме перевода. Возможен ли вообще перевод? В философии языка есть две точки зрения. С первой, перевод возможен, потому что все языки обладают подобием, они зиждутся на некоем универсальном начале, то есть имеют общие принципы бытия. С другой точки зрения, универсальные глубинные структуры языка постичь нельзя. В этом случае перевод считается невозможным. Однако этот вопрос, в сущности, вечен и уходит вглубь времен. Есть речь Бога божественна и нуминозна, нужно ли вообще ее переводить? Позже после XV века постулат о непереводимости становится скорее светским. Устанавливается понимание того, что любой перевод только искажает исходный текст. В двух разных языках очень мало слов, семантические поля которых были бы полностью идентичны. Стайнер цитирует множество утверждений мыслителей прошлого, в частности, Вальтера Беньямина, который говорил, что перевод с языка А на язык Б устанавливает присутствие третьего, абсолютного языка, позволяющегося выразить высшую истину.

Мы можем сказать гораздо больше того, чем требует задача выживания. В нашей речи подразумевается больше, чем говорится. Однако между человеком и миром нет равновесия. Язык – это некоторая избыточная данность. Один из аргументов, который приводит Стайнер (он называет его «домыслом»), состоит в том, что перевод ограничивает дальнейшее рассеивание смыслов. Перевод – это своего рода отрицание энтропии и восстановление равновесия.

Между тем, перевести текст – это иногда очень трудная задача. Типичный пример – перевод с китайского на европейские языки. Китайский язык состоит большей частью из однослоговых единиц, каждая из которых многозначна. Знаки пунктуации скорее дыхательные, чем логические. При этом в древней литературе Китая проза и поэзия слиты, а смысл в целом очень сильно зависит от контекста. Итогом стала общая проблема переводных произведений: чем дальше от нас экзотические источники, тем более приторно-обобщенным получается перевод. Однако бывает, что перевод действительно способен обогатить принимающую культуру и в качестве примера автор приводит сборник «Поднебесная» Эзры Паунда, который не знал китайского и переводил с подстрочников (или создавал свое на их основе). Хорошей стратегией перевода Стайнер объявляет герменевтический подход, подразумевающий четыре части - доверие, присвоение, включение и возмещение. В этом случае перевод позволяет не только передать смысл оригинального произведения, но и прояснить его. Поэтому хороший перевод – это такой, в котором диалектика непроницаемости и погружения остается неразрешимой, но выразительной. Он действительно как бы проясняет исходный текст, потому что позволяет узнать его заново.

В целом языкознание и философия, если смотреть на их развитие, двигались к сознанию того, что язык дает нам свободу и одновременно ограничивает нас. Когда-то давно языковые формы выражали реальность и надежду. Гомер ознаменовал переход устной речи к бессмертию письменной. Эсхил создал трагедии с предельным накалом человеческого конфликта. В Книге Пророков Исайя, обращаясь к грамматике будущего времени, простирает свой текст во времени, а Фукидид, наоборот, используя прошедшие формы глагола, создал концепцию историчности. И античность, и историю литературы вплоть до XIX века определяло общее свойство - литература находилась в полном согласии с языком. Все изменилось с появлением Рембо и Малларме. В 70-х годах XIX века происходит резкий слом – язык больше не дает надежды на выражение мыслей и чувств. Язык теперь враг, из гнойников которого вытекает ложь. Былое волшебство слова исчезла, и теперь надлежит его воскресить. С тех пор и сама традиция изменилась. Среди тех, кто поддержал литературную революцию, Стайнер упоминает Целана, говоря о его стихах, что их, хоть они и не эзотеричны в привычном смысле, «не прояснить обращением к системе общепринятых отсылок». Появляется и Витгенштейн, утверждающий, что истина – это свойство языка. Истина вообще перестала пониматься как абсолют и стала восприниматься как некий логический параметр, существующий в языковом контексте. И надежда на возможность формализации логических процедур была надеждой на то, что удастся понять работу мышления.

Джордж Стайнер много знает о языках хотя бы потому, что является трилингвом и владеет английским, французским и немецким как родными в равной мере. На страницах «Вавилонского смешения» он спрашивает себя: есть ли у него первичный язык или все три языка, которыми он владеет, абсолютно эквивалентны? Анализируя себя, он приходит к выводу, что языки в его голове действительно как бы уложены слоями, но расположение этих слоев нелинейно, так что впору говорить о некоей языковой магме. Вопросов здесь тоже больше, чем ответов. 

Главный вывод его труда – это, если можно так выразиться, необходимость и невозможность перевода. Он разбирает много переводов классических произведений и почти все их находит неудовлетворительными. Более того, ни один из переводов Гомера на английский, начиная с 1581 года (а их было более двухсот), он не считает адекватным. Да и участь переводчиков незавидна - вознаграждение малое, а известность низкая. Тем не менее Стайнер считает, что переводить нужно обязательно. Еще неизвестно, стал бы Шекспир Шекспиром, если бы не читал переводы Плутарха и Монтеня. Перевод – это основа развития искусства, хотя это и вопрос, может ли искусство вообще развиваться, ведь, например, западное искусство в целом живет искусством предшественников и даже модернизм выполнял функцию сохранения традиционных ценностей. Прибегая к математической аналогии, можно определять перевод топологически как процесс трансформации неких констант, одинаковых в любом языке. Так же эти константы одинаковы во все времена, поэтому мы и сегодня можем понять Гомера и Еврипида. Так или иначе, перевод – это интерпретация, которая дает произведению жизнь за пределами точки во времени и пространстве изначального высказывания. Однако есть и пессимистические нотки в рассуждениях Стайнера. Он не считает возможным создание теории языка и, в частности, перевода. Истина, которую можно сказать о языке и смерти, всегда недосягаема. Понять язык можно было бы с некоторого расстояния, но никто не даст нам такого расстояния, потому что язык – это наша кожа, и вылезти из нее невозможно. У задачи перевода есть решение, однако нет системного метода нахождения этого решения. Завершает свою книгу Стайнер размышлениями о гегемонии английского языка, ставшей очевидной после распада СССР. Может быть, было бы неплохо иметь один общий международный язык, но английский в этой роли – это не всегда удача. Во-первых, стандартизация международного английского убивает его историческую самобытность, а во-вторых, его агрессивное распространение убивает малые языки. Поэтому языковая глобализация не всегда несет благо. «После Вавилонского смешения» - объемный труд, посвященный вопросам языка и перевода, где Стайнер показал себя междисциплинарным специалистом, использующим подходы из разных областей языкознания и философии.

Сергей Сиротин